— Не выдумывай!.. Такой уж у нее характер, — не слишком вразумительно ответила жена.
— Не очень-то ее люди жалуют, вот и возится все время с собакой.
— Иные собаки лучше людей, — огрызнулась Жоуцзя. — Бобби и впрямь лучше тебя, он без причины никого не кусает. А таких, как ты, просто нельзя не укусить!
— Ты тоже заведешь собаку, как твоя тетка. А на самом-то деле это мне, неудачнику, стоит обзавестись псом. Родственники мной помыкают, друзей у меня нет, жена… жена часто сердится или не замечает меня… А собака виляла бы передо мною хвостом, я бы знал, что в мире есть существо, которое заискивает передо мной, смотрит снизу вверх. Перед твоей теткой на фабрике лебезят подчиненные, дома ее все слушаются, а племянница так в рот и смотрит. Зачем ей еще собака? Окружают человека и лесть и поклонение, а ему, видно, все мало!
— Помолчи, сделай одолжение! — пытаясь сдержать себя, прошипела Жоуцзя. — У нас не бывает подряд трех спокойных дней. Только недавно помирились — и вот на́ тебе!
— Ишь какая ворчливая! — заметил Хунцзянь, но уже более миролюбивым тоном. То, что он говорил по поводу собаки, было шуткой лишь наполовину. В прошлом году он раскаивался в том, что поехал в захолустье, а теперь вот сожалел, что поддался на уговоры жены и вернулся в Шанхай. В маленьком городке, где все друг друга знали, его пугали интриги, а здесь, в огромном городе, угнетало общее равнодушие — даже интриги, казалось, придавали какое-то значение его существованию. Наверное, даже бактерия гордится, когда ее кладут под микроскоп и начинают изучать. Одинокий среди толчеи, грустный среди общего оживления, он чувствовал себя забытым островком — как и многие другие обитатели «острова»[147].
Ныне, Шанхай был совсем не таким, как в прошлом году. Положение в Европе становилось все напряженнее, и японцы позволяли себе делать на территории иностранных концессий все, что заблагорассудится. Будущие «соратники» Китая, Англия и Америка, в то время всеми способами старались уберечь свой нейтралитет, причем на практике это означало, что они предоставляли японцам полную свободу действий, лишь бы самим удержаться на этом клочке китайской земли. Джон Булль вел себя как теленок, а дядю Сэма следовало бы переименовать в дядю Шэма[148]. Те же, кого Маркс метко назвал «голосистыми французскими петухами», делали то, что подобает делать петухам — кукарекали, обратившись к востоку. Жаль только, что флаг с изображением солнца они принимали за само восходящее светило. Американцы целыми пароходами отправляли железный лом для японских заводов, англичане подумывали о закрытии китайско-бирманской дороги. Французы, — хотя официально они не закрыли границу между Китаем и Вьетнамом, — задерживали на ней китайские военные грузы. Цены взвились вверх, как праведник на небеса. Работники городских служб постоянно бастовали, на трамваи и автобусы впору было, как в отелях, вешать таблички «мест нет». Оставалось пересылать людей разве что по почте — так необходимые для этого почтовые марки из-за исчезновения медных денег стали использоваться в качестве разменной монеты.
Борьба за существование сорвала с себя маску и всякую косметику — предстала в своем первобытном виде. Совесть для многих стала не по карману. Выросло число банкротов и нуворишей, нажившихся на бедствиях страны. Но эти две категории людей не соприкасались друг с другом: нищие просили милостыню на тротуарах, они не могли попасть за ограды вилл, не могли остановить обтекаемые лимузины. Районы трущоб все разрастались — казалось, лицо города покрывается струпьями. Чуть ли не каждый день совершались акты политического террора. Патриотам приходилось уходить в подполье, как прячется под землю транспорт в западных столицах. Но там, в подполье, к ним из корыстных соображений примазывались разные непонятные существа — не то люди, не то черви. В газетах, ратовавших за «мир между Китаем и Японией», печатались списки новых «миролюбцев»; правда, в других газетах эти предатели заявляли, будто «не занимаются политикой».
На пятый день по прибытии Хунцзянь отправился к редактору Китайско-Американского агентства печати. Синьмэй письмом из Гонконга позаботился об этой встрече. Не желая прибегать к посредничеству тестя, Хунцзянь один подошел к большому зданию, в котором на третьем этаже размещалось агентство. Табличка на лестничной клетке предупреждала, что до четвертого этажа лифт не останавливается. Один поэт танской эпохи советовал тем, кто хочет видеть на тысячу ли, подняться на следующий ярус башни. Фан помнил эти строки, но совету не последовал, а пошел вверх по лестнице. А вот горьких слов Данте о том, как тяжелы для просителя ступени в чужом доме, он не знал. После двух этажей он перетрусил и всей душой пожелал, чтобы эта лестница подольше не кончалась, дала ему время прийти в себя.
147