И утих, утих незаметно голос матери, будто и в самом деле мать просто думает, а не произносит все свои мысли вслух. Потом не стало и её самой, вытеснилась она с кухней вместе из сознания, из настоящего. Сначала на память ему пришло то, что он несколько раз видел в окно седовласого, большеголового старика в голубой, застиранной косоворотке, старика, с которым прочно связывалось имя — Фося, как называл его Сулиан, или — Фостирий — так говорил о нём Макей, старика, которого в летнее время, посуху, провозил изредка на противно скрипучей тележке мимо их дома — к речке, вероятно — внук его, и с которым распевал иногда по вечерам Сулиан псалмы или обычные, порой и матерные, зависело от опьянения голосящих, песни, заслышав кои, мать плевала в пол и затыкала себе уши. Однажды с Сулианом вместе и он, Фостирий, заезжал к ним в гости. Сулиан, выпив две кружки молодой браги, отвалился к стене и уснул, разговаривая во сне усами, а Фостирий весь вечер ездил по полу на тележке вокруг него, тщетно пытаясь разбудить спящего, и прилепётывал:
— Ну вот идь, а! Загвоздка-то какая! Кто ж повезёт меня теперь? И уж хозяевам-то надоели! Может, ты сдобришься, откатишь, Василиса?
— Дак как же, — сказала мать. — Они будут пьянствовать, веслеиться, а я их буду развозить. Напарник вот проспится — и поедешь. Такую тушу-то поторкай, ещё и грыжу наживёшь.
Фисту же раньше он видел часто и теперь ещё хорошо её себе представлял. Высокая, кареглазая, с сухим, морщинистым и добрым лицом старуха входила в дом, после приглашения садилась на лавку и подолгу беседовала с угодничающей перед ней матерью. А он неизменно: как бы ни хотелось ему слушать и слушать её текучую, завораживающую речь, засыпал, а проснувшись, уже не заставал гостью на месте. Последний раз она заглядывала к ним лет семь назад. Покров был, точно помнит он, и было утро. Мать тогда, суетясь и заискивая, указала рукой на него, при этом на него не глядя, и сказала Фисте: