Выбрать главу

Вот картина его на выставке. Он вмешался в толпу и слышит восторженные отзывы.

— Какой талант! За последнюю четверть века не появлялось ничего подобного! Это совсем новая школа!

Так говорят кругом, но чуткое ухо художника ловит тихий, нежный лепет розовых девичьих губ:

— Я хотела бы видеть Лефевра. Он, наверное, красивый, высокий и у него глубокие-глубокие серые глаза, которые видят душу насквозь.

Наутро читает газеты. Всюду восторженные рецензии.

«Лефевр! С этого дня живопись должна начать новую эру. Художник разрешил великую проблему нового искусства. Искания духа последнего времени соединились с красотой формы. После серых сумерек, темной ночи, взошла заря и блеснули первые лучи солнца. И солнце это, скажем смело, — картина Лефевра!»

О, газетные рецензенты умеют писать, когда захотят! Пусть они преувеличивают, льстят, но их лесть так приятна, так ободряет! Чувствуешь себя приподнятым, гордым в собственных глазах своих; удача — вот секрет жизни, вот тайна искусства!

И, конечно, к Лефевру является богач, быть может, американский миллионер и покупает модную картину за бешеные деньги.

Исполняется давнишняя мечта. Лефевр едет на Восток. Видит пирамиды, сфинкса. Дальше, в Азию. Восточная роскошь, баядерки, таинственный полумрак индийских храмов. Китай, Тибет. Всюду побывает он и сюда, на родину, принесет великую, разгаданную им первым, тайну Востока…

Имя его гремит, имя его на устах каждого.

— Лефевр, Лефевр!

И даже живые мертвецы, заседающие в академии, избирают его в «бессмертные», подчиняясь голосу всего народа…

Когда на полотне еще не было ни мазка, Лефевр уже переживал жадно все ощущения славы, и пил отравленную чашу лести и поклонения, и гордо поднимал голову, смотря на всех свысока и едва отвечая на вопросы.

— Лефевр задумал новую картину, которая на этот раз его не обманет! — посмеивались в кабачке, где собирались художники.

Лефевр входил мрачный и гордый, садился в углу за отдельный столик и пил вино, смотря куда-то вдаль, через головы присутствующих.

Его не оставляли в покое и, переглянувшись, шли к нему целой процессией со стаканами в руках и чокались.

— За величайшее произведение искусства в XX веке!

Лефевр злился. Отвечал резко, грубо. Ссорился, оскорблял. Уходил, наговорив всем колких неприятностей. И оставшиеся художники говорили:

— Какой невыносимый человек! Он ведь действительно убежден, что первый художник в мире, а каждая его картина проваливается с треском.

— А что Сюзетта?

— По обыкновению, позирует ему даром. Влюблена. А он обращается с ней хуже, чем с горничной. Жаль, такая милая, хорошенькая девушка и возится с таким негодяем.

— Ну, уж ты слишком: почему негодяй?

— Ах, милый, не все же рассказывать. Если говорю, значит, что-нибудь знаю.

И вокруг Лефевра, нелюдимого, плохого товарища, самовлюбленного безумца, шипела злобная, безымянная сплетня, сотканная из полунамеков и недоговоренных слов. Казалось, кружку художников доставляло особое удовольствие травить, злословить, даже просто клеветать. А наряду с этим, все отлично знали, что Маре живет на содержании у старухи, что Кальмон прогнал жену с тремя детьми на улицу, а сам поселился с распутной Полиной, прозванной Рикошетной, и едва ли не торгует своей любовницей, что многие блюдолизничают у богатых, пишут по заказу порнографические картины, а относительно Люкаса достоверно известно, что он германский шпион и живет продажей своей родины.

И весь этот сброд, с грязным прошлым и еще более грязным настоящим, ненавидел и травил Лефевра и шумно радовался каждому его неуспеху.

А ему, действительно, не везло. Цель, которой он задавался, всегда превышала его талант, и он мучился в потугах творчества, пытаясь создать великое и давая жалкую попытку на величие.

Будь он проще, скромнее в замысле, его имя не гремело бы по всему миру, но говорили бы: «Наш уважаемый, наш талантливый, наш плодовитый».

Но Лефевру была ненавистна сама мысль о золотой середине, об умеренности в порывах. Все или ничего! И он мучил бедную Сюзетту, преданную девушку, часами заставлял ее позировать голой в холодной мастерской. И злился, когда ничего не выходило, во всем обвиняя неповинную натурщицу. Доходил до неистовства, бил ее по щекам и потом, в порыве раскаяния, падал перед ней на колени, целовал ноги.

II

Последнюю картину Лефевра опять высмеяли, и злее прежнего.

В газете читал он рецензию и ядовитые строки отравляли сознание, мозг туманился не от злости, нет, было не до того, но звучало в ушах похоронное пение над погибшей мечтой и сам художник чувствовал себя таким маленьким, униженным, затоптанным.