Выбрать главу

Небесно-голубой комби Цезаря Гауди выцвел и кое-где был заплатан рукою Сильвии, великолепная обувь стопталась и сносилась. У него отросли волосы, с удивлением заметил он, что концы их завиваются. Вместо поджарого, спортивного, коротко остриженного фабермена из видавшего виды музейного зеркала Сильвии глядел на него отощавший кудрявый бродяга, герой вышедшего из моды ремейка старого блокбастера.

Оказываться поутру перед двумя бадьями с холодной и горячей водой на крытом дворике за лачугой долгое время было ему тоскливо и неуютно, он вспоминал свою белую, перламутрового блеска ванну, солярии, зелено-голубой бассейн, как не вспоминал любовницу; но постепенно он притерпелся, его стали веселить солнечные пятна, пляшущие на позеленевших стенках деревянной бадьи, и легкое шипение, дыхание бадьи керамической. Он увидел, как расцветают цветы, прорастает картофель, свел знакомство с живущей под крыльцом жабой, испугался ужа, увидел улиток. Ночами они сиживали на крыльце, Аксель показывал ему звезды, планеты, созвездия, называя их поименно, рассказывая древние легенды, связанные с их именами. Или пересказывал ему книги, которых в сарае не было.

Гауди удивляло, что Аксель знал языков больше, чем привычный электронный транслейтор, он постоянно сбивался, считая, сколько их и какие именно: немецкий, французский, итальянский, датский, шведский, латынь, венгерский, арабский, греческий, русский, польский; а сербский? а санскрит? а персидский? или фарси? китайский, как сам он говаривал, знал он слабо, и ведомы ему были не более тысячи иероглифов. Лицо его напоминало портреты кисти древнего художника Тициана, книгу о котором показывала Гауди Сильвия. Постель из досок, покрытых соломой и рогожею, частенько скучала без Акселя ночами, спал он мало, читал или писал по ночам. Бумагу Аксель берег для Сильвии, для ее акварелей, записи свои делал мелом на грифельной доске, потом стирал их, заменял новыми. Никто никогда не смог бы узнать, что писал и над чем думал ученый обитатель лачуги. Должно быть, так время стирало все, о чем не стоит вспоминать, с прибрежного песка памяти. Сам Аксель не придавал значения утерянным мыслям, утверждая, что даже и просто высказанное вслух успевает сообщить миру свою энергию, а дальнейшее несущественно. В частности, неважно, кто был творцом идеи — аноним или имярек. С легкостью редкой птицы, возможно, Феникса, произносил он фразы и стихи на картавящих, шепелявящих, присвистывающих, лепечущих, отрывистых и певучих вавилонских наречиях земных. Особенно завораживали Гауди молитвы.

Во сне Гауди снилась былая жизнь, в которую не было возврата; он мог, конечно, найти шоссе, остановить чей-нибудь мобиль, добраться до ближайшего города, как бы далек он ни был, но он знал: возвращение будет стоить ему, носителю лишней информации (а ему удалось ее вспомнить), жизни, он был обречен.

Но сны снились.

Он бродил по блистательным ночным площадям, залитым светом, великолепные яхты и катера уносили его по морям и великим рекам к скалистым берегам, на которых красовались отели. Он танцевал со своей розоволосой подругой в дансинг-холлах, они припарковывались подле фешенебельных ресторанов, где ждали их экзотические блюда всех кулинарных школ мира. В большинстве снов он покидал ресторан, качаясь, снова отравленный, садился за руль, головной болью отдавалось в висках: отъехать, отъехать, отъехать.

Он играл в игры (в лачуге даже карт не было): маджонг, теннис, бильярд, флигбол, компьютерные погони. Он перебирал мелочи, привычные руке с детства: зубная щетка, электробритва, пилка для ногтей, массажер, авторучка.

— Цивилизация, представителем которой ты являешься, — говорил Аксель, — это цивилизация зубной щетки.

— Я плоть от плоти этой цивилизации, — отвечал Гауди. — Неужели ты против зубной щетки?

— Конечно, не против, но она не самое главное для несчастного человечества, продавшего бессмертную душу мелкому бесу комфорта. То, что удобно, выгодно, надежно, оказывается внезапно самым временным, убогим, шатким.

Вечерами Сильвия играла на деревянной фисгармонии, расстроенной и обшарпанной, стоявшей в углу лачуги, и казалось, что ветви и листва качаются в такт тихому голосу старых мелодий. Больше всего Гауди задевала музыка Баха.

— «Bach» по-немецки — ручей, — сказал Аксель.