— Слышь, Слон, сиди тихо. — Глядя на дверь с голубой фанерой, я пихнул Зворыкина в бок. Он засуетился и даже уменьшился как-то.
— Граф? — пробасил Валька, и, приглядевшись, подтвердил: — Точно! Да еще со шмарой. Вырядился, как «жоржик» с Невского.
Из-под навеса, бросавшего тень на полюдовскую подружку, доносился шорох, ерзанье мягких подошв, тихие голоса. Потом голос Евграфа стал отчетливым, а девушка вдруг подалась к двери. Чем-то ее движения были знакомы.
— Вера, это, может, единственный шанс. Я прошу, не бойся. Они — люди достойные.
Начоперод поднял воротник и продолжил маслить ништяками. Глупая шмара кивала, но…
Начоперод?!
Зажмурившись, я вновь открыл глаза, глядя на руки. Они были в детских цыпках и с грязными, обломанными ногтями. Я не узнавал их, но в то же время помнил, когда взялся свежий порез на пальце. Вчера. Мы экспроприировали лампочку в буржуйской парадке.
Провалившись в детство, я видел одновременно и своими глазами, и глазами себя, мальчишки. Забытые по прошествии стольких лет чувства — страх, запах чердака, — были одновременны с обыденными. Я подметил термозаряд старого образца в нагрудном кармане Евграфа — тогда была мода маскировать их под самопишущее перо. Собеседница Полюдова воспринималась и как «Маня с приветом», и знакомая — стоит лишь только увидеть ее лицо — девчонка.
Она вышла из тени, поворачиваясь…
— Кочерга… — послышалось Валькино пыхтенье из кустов, — засыплешься.
И я ничего не смог сделать. Кочерга не подчинялся мне. Он повернулся к Вальке, ответил что-то и лишь затем повернулся; Вера уже опять была в тени — я не увидел ее лица. Евграф топтался рядом. Лицо начоперода из 1924-го было красным, а движения рваными, как у веревочного Петрушки. Он достал из кармана приготовленную блестяшку; легкая, она вскоре оказалась на пальце этой Веры.
— Идем, идем! Граф, если про непмана (Валька почему-то говорил именно так — нЕпмана) прознает — в Лавру свезет.
И Слон поволок меня к забору, вламываясь в заросли.
— Не отставай, это сучило коповское укатает враз — уж я, брат, знаю!
Т о т Саблин тоже знал, поэтому бежал быстро и без всяких остановок. А я пытался понять, чем э т о т Валька Зворыкин отличается от того, что жил в моей памяти в невероятном далёко от сорок второго года.
Однако другие мысли пришли, когда мы перелезли через забор. Больничный корпус исчез, зато другой дом, черный и длинный, появился перед глазами. Его пустые окна скалились обломками стекол, и ветер все никак не мог захлопнуть одинокую створку.
— Двигаем на задний, — уверенно сказал Валька. Он поставил ногу в разорванной штанине прямо на бочку, помогая мне взобраться.
Сначала видимость была чуть получше, чем в могиле. По утверждению Зворыкина внизу обосновались вчера какие-то чудики. Всю ночь слышалось пение, громкие звуки и нечто вроде молитв; готовились они к концу света.
— Дверь-то я подпер, — довольно улыбнулся Валька, и щербина в зубах осветилась огоньком спички. — Кто их знает, полудурков!
— Где слам? — спросил я, тоже закуривая.
В ответ он сгреб мусор с картонного ящика.
— Сто коробок. Ящик, что твой воз, а всего сто коробок — понты какие-то. — Валька сокрушенно покачал головой и вытянул из-за пазухи два шарика: — Еще по одной?
Кашгарский насвай привычно охладил нёбо. Меня подхватил поток мыслей, ноги растворила темнота. Правда, сначала была тяжесть, но вскоре враждебная темень дружески похлопала по плечу, и десяток фиолетовых огоньков впорхнул Вальке на голову.
Я злорадно ухмыльнулся:
— Эту шмаль магометки из куриного говна катают.
Валька тут же утробно булькнул.
— Падло ты, Кочерга, — разбросал он кашлем туркестанское зелье.
Однако насвай хорошо бахнул в зворыкинскую голову. Она хоть и большая была, но пустоватая. Поэтому Валька достал из потайного места электрическую лампочку и удалился. По его словам было необходимо выкрутить Луну и поставить новую.