Выбрать главу

– Ну?!! – рявкнул самый здоровый, дохнув на Сатклиффа мощнейшим перегаром.

Тот потерял дар речи, а Джон, вместо того, чтобы извиниться, не удержался от продолжения игры и тихо спросил Пола:

– Прислушайся к себе. Может ты – гомосексуалист?

– Не знаю, – почему-то ответил Пол, как загипнотизированный глядя на толстенные волосатые пальцы, сжимающие ручку зонта…

Но, как бы тихо они не говорили, их все-таки услышали.

Первый удар – прямо в глаз – получил Джон. Следующий удар, в ухо, сбил с ног Пола, и он, поскользнувшись, рухнул в нашпигованную окурками грязь…

Их били умело, не издавая лишних звуков, лишь изредка покряхтывая от усердия…

Минут через пятнадцать за столиком кабака сидели шестеро – трое английских музыкантов и трое шотландских шоферов.

– Так как вы, значит, называетесь? – спросил тот, что нанес первый удар. – «Битл»?

– «Битлз», – поправил Пол, выжимая рубашку, которая когда-то была белой.

– «Битлз», значит, – повторил Джек. – Смешное название. Не слыхал. И где вы будете играть?

Джон убрал от подбитого глаза запотевшую кружку с холодным пивом.

– В каком-то «Вереске и Хмеле». Это большой ресторан?

– Черт побери! – радостно взревел Джек. – Да ведь мы в нем-то и сидим!

Друзья огляделись. Более захудалой пивнушки они не видели даже в Ливерпуле.

Они, пожалуй, впали бы в уныние, если бы не тот факт, что угощали шоферы. А Джек тем временем продолжал восторгаться:

– Завтра, значит?! Приду обязательно! Ну… – он поднял свою кружку, и остальные присоединились к нему. – За девственность!

И интернациональный англо-шотландский гогот, смешиваясь с клубами табачного дыма, поплыл над столиками веселого заведения.

Спустя неделю Джеймс Маккартни получил телеграмму от сына: «Все идет отлично. У меня попросили автограф».

– Если твой братишка привезет со своих гастролей хотя бы фунт, это будет очень кстати, – сказал отец Майклу. – Становится все труднее сводить концы с концами. Как говаривал папаша О'Хьюган, портной, в изрядном подпитии орудуя ножницами.

8

В Ливерпульском муниципальном театре «Плейхауз» закончился спектакль. Двадцатишестилетний сын торговца мебелью Брайан Эпштейн не смотрел его. Забредя перед началом в буфет, он так и просидел тут, на высоком стуле перед стойкой, все представление.

Только сейчас, уже порядком надравшись, он обрел общество своих старых знакомых – актера Бэдфорда и актрисы Хелен Линдсей. Не то чтобы служителям Мельпомены так уж нравилось общаться с Эпштейном, но у них, как всегда, не было денег, а у него, как всегда, они были. И, как всегда, Эпштейн завел речь о своей нелепой беспросветной судьбе.

– Я – еврей, Брайни, – (актер был тезкой Эпштейна), – ты понимаешь, что это означает, – сказал он, с вызовом глядя на Бэдфорда.

– Это значит, что за выпивку платишь ты, – ответил тот, с неимоверной скоростью забрасывая в пасть бутерброд за бутербродом.

– Не угадал, – с пьяной улыбкой возразил Эпштейн. – Мой папа, мудрейший человек, говорит так: «Любой еврей намного умнее любого англичанина. Но на тысячу евреев есть один ТАКОЙ дурак, который глупее всех англичан вместе взятых». Так вот, я как раз ТАКОЙ… Я появился на свет в родильном доме на Родни-Стрит…

– О, Боги! – простонала Хелен, пухленькая крашеная блондинка со следами бурной ночи на лице, – неужели мне придется выслушивать все это снова?!

– Молчи, – осадил ее Бэдфорд вполголоса. – Ешь, пей и молчи.

А Эпштейн, не обращая на их переговоры ни малейшего внимания, продолжал:

– Мой бедный папа был так счастлив, он так ждал наследника, что не сразу заметил, что мальчиком я родился каким-то странным. Тупым и хилым. В детстве я не знал ни одного мальчишки на нашей улице, который хотя бы раз не дал мне подзатыльник…

Когда я приходил домой в слезах, папа говорил мне: «Не плачь, Брайни. Ты вырастешь и станешь таким же умным, как я, ты станешь богатым, и вся эта ирландская шантрапа еще будет кусать локти, что они не были твоими друзьями…» Но сколько бы я ни рос, умным я не становился. Репетиторы сходили с ума от моей глупости и упрямства, и читать-то я научился только в восемь лет. Да и то лишь из какого-то вялого подражания…

Господь услышал молитвы моего бедного папы, и мой младший брат Клайв оказался достойным его. Ему не было и семи, а он уже прекрасно справлялся в лавке. А я… А меня выгнали сначала из одной школы, потом из другой… А потом – и из колледжа. Директор так и написал: «За невнимательность и недостаточные умственные способности».

С тех пор всю свою любовь папа перенес на Клайва. И я не осуждаю его. – На глаза Брайану навернулись слезы.

– Как мне надоело это нытье, – наклонилась Хелен к Бэдфорду. – Меня сейчас стошнит.

– Тогда не ешь больше, – шепнул тот ей в ответ.

– …Когда меня выгоняли из колледжа, папа захотел прочитать мое досье. Но там не было ни строки. За год учебы ни один учитель не нашел ничего, что можно было бы обо мне сказать. Ни хорошего, ни плохого! «Как же, простите, так?» – спросил папа, но директор ответил ему: «Чтобы стать хулиганом, ваш сын слишком вял и труслив… Что же касается учебы, тут вы, надеюсь, все уже поняли сами…»

Поводом для отчисления Брайана послужил столь незначительный проступок, что, соверши его кто-то другой, на него не обратили бы внимания.

Однажды, войдя в класс, длинный и худой, как жердь, учитель математики обнаружил прикрепленную к доске размалеванную программку. На ней довольно коряво были изображены танцующие девушки.

– Что это за кусок вздорной чепухи?! – грозно спросил он.

– Это – дизайн, – ответил десятилетний Брайан Эпштейн.

– Чепуха, дрянь и девочки, мистер Дизайнер, вот что это такое! – отрезал лысый математик.

И направил докладную директору…

– Моя бедная мама Куини проплакала весь вечер. – Эпштейн сделал основательный глоток джина с тоником и промокнул глаза салфеткой. – Она плакала и говорила: «О, несчастный, несчастный Брайни! Я даже не могу пойти в синагогу и помолиться за тебя. Ты так огорчаешь отца, что он старается пореже вспоминать о тебе. И тебе вовремя не сделали обрезание!.. А еврею без обрезания Яхве не поможет…»

– Меня точно стошнит, – шепотом пожаловалась Хелен Бэдфорду. Тот взял ее за руку:

– Пойдем подышим воздухом.

И они тихонько покинули стойку. Но Брайан, даже не заметив этого, разглагольствовал дальше:

– Меня отдали в частную, очень дорогую, школу. Папа думал, что деньги могут превратить ничто во что-то. Но не тут то было. Я не делал никаких успехов и здесь, и папа забрал меня, решив не переводить денег зря.

…Тем временем за стойку рядом с Эпштейном, на место Бэдфорда и Хелен, уселась другая актерская парочка. Не говоря ни слова, они налили себе джина, выпили и принялись за бутерброды с сыром, икрой и беконом.

– А в сорок седьмом меня отдали в еврейскую подготовительную школу. И там, впервые в жизни, у меня появился друг. Ее звали Эмбер. И она была лошадью. За всю мою жизнь у меня был только один настоящий друг. И это была лошадь! Ты слышишь, Брайни? – Эпштейн повернулся и уставился на незнакомца рядом.

– Ты – Брайни? – спросил он.

– Нет, я – Дастин.

– Ага. Вот как. – Он был слегка озадачен, но принял данную информацию к сведению. – Дастин. Ладно. Ты знаешь, что я – еврей?

– Я вас за милю чую.

– Ага, – повторил Эпштейн. – Раз так, слушай дальше. А ты, крошка, – повернулся он с пьяной улыбкой к спутнице Дастина, – позови-ка бармена и закажи еще бутылочку джина, бутербродов и шоколадку для себя. Я плачу. – Он вновь обратился к мужчине:

– Между прочим, Дастин, Эмбер была не только моим единственным другом, но и единственной подругой. У меня никогда не было женщины. Они находят меня скучным… А вот Эмбер не страдала антисемитизмом и не презирала за то, что меня выгнали из колледжа… – Брайан мечтательно вздохнул. – Она позволяла мне ездить на себе, и целых три года я был счастлив. – Слезы вновь появились на его глазах и даже потекли по щекам. – А ведь я поэт, Дастин. Да! Среди евреев много поэтов, а среди поэтов – много дураков… Правда, я не написал ни одного стихотворения, но в душе я – настоящий Гейне!