Чаща и чаша — летящее время
Наедине с Мальхун был Осман ласков; говорил мало, но искренне ласково. Что-то мешало предаться ласкам молодой жены безоглядно. Что-то? Осман знал, что это! Часть его существа, всего его существа, ушла, ушла в то, что он сделался вождём, настоящим вождём. Порою ему казалось, будто он — словно сказочный богатырь; тело его — человеческое, из мяса и костей, а ноги — из камня… Мальхун любила его, льнула к нему; но она не была беспомощна; не для того припадала к мужу, чтобы просить, ждать от него защиты, внимания. Она просто была, оказывалась рядом с ним, когда это нужно было ему, всему его существу; тогда он неизменно ощущал, что она — с ним, она — его, как неотъемлемая часть его, как его плечо, его рука. Первое время после того, как он сделался истинным вождём, ему казалось, что Мальхун понимает его, Михал понимает его; но однажды Осман понял, что ему ведь и не нужно, чтобы его понимал кто бы то ни было; у него совершенно нет потребности делиться с кем бы то ни было своими мыслями-замыслами, намерениями-подозрениями. Ему было всё равно, будет он жить или умрёт, сколько проживёт, убьют ли его внезапно заговорщики, будут ли сподвижники-ортаки поддерживать его… Он замкнулся в спокойном естественном своём одиночестве и шёл своим путём…
Он приходил к Мальхун с теплом, с радостью, добрый, говорил ей старинными словами:
— Бяру гялгил башум бяхти эвюм тякти… — Приди сюда, счастье моей головы, опора моего жилища…[263]
Осман выполнил своё обещание: Мальхун теперь жила в доме, выстроенном особливо для неё. Осман не хотел, чтобы его жена оставалась в жилище, хозяева которого убиты. Теперь он в душе своей презирал братьев, Сару Яты и Гюндюза, потому что их жены и дети помещались в домах, где прежде жили другие люди, погибшие при захвате крепости. Михал привёл одного грека, искусного в распоряжениях для постройки домов. Куш Михал назвал этого человека «архитектором», и Осман приказал своим людям исполнять все приказания архитектора. Тот, однако, засомневался: сумеют ли кочевые тюрки, никогда прежде не возводившие домов, хорошо слушаться.
— Ты приказывай только, повелевай, — успокоил его Осман, — а они всё сделают! Мои слова были к ним, и будет исполнено всё!..
Архитектор не стал спорить, но уже совсем вскоре дивился послушливости подданных Османовых, как хорошо, ладно работали они, как ловили каждое слово указания, произнесённое по-гречески и переведённое им по-тюркски. Дом вышел похожим на жилище Михала, но совсем новый, чистый. Мальхун любовалась галереями и комнатами, в меру широкими ступенями деревянной лестницы… Осман хорошо вознаградил архитектора, хорошими деньгами. А жены его братьев и ближних приближенных, желая подражать супруге вождя, принялись досаждать мужьям, выпрашивая новые дома на место старых. И так и вышло. Начали сносить, рушить старые дома и ставить на их место новые. Архитектор сделался богат, поселился в Ин Хисаре, а вслед за ним поселились там и греки-златокузнецы, и ткачи тонких тканей. Для правоверных была поставлена мечеть, и новый был в ней имам, совсем юный выученик медресе в Конье. А для греков построена была церковь. Никто не возражал, ни с той, ни с другой стороны, против подобного соседства. Все воодушевлялись мыслями о совместном житье-бытье. Осман изредка ронял короткие слова о грядущей великой общности, о державе славной… И чем кратче говорил, тем более воодушевлял людей…
Мальхун встречала Османа в новом жилище, служанки её были бесшумны и неприметно делали своё дело. Деревянные резные стены; ниши с посудой золотой и серебряной, низкие стольцы, ковровые и кожаные подушки — всё чистотой сияло, манило домашним теплом, к отдыху и спокойному веселью располагало. Тонкие, голубые, золотистые, красноватые, алые переплетения узоров ковровых устилали полы. Более всего Мальхун любила дорогие персидские ковры, широкие, словно реки… Старинные румские кувшины и чаши услаждали взор. Осман любил рассматривать вычеканенные по серебру изображения голоногих и голоруких мужей в шлемах, как они бились копьями, мечами, прикрываясь щитами, выставляя вперёд клинышки бородок…[264] А на поверхности других чаш полунагие девицы плыли по волнам верхом на морских чудищах чудных… К серебряным мискам-соханам полагались в доме Мальхун и ложки серебряные с черенками витыми золочёными… А вечерами являлись с тёплым жарким светом бронзовые светильники на цепочках, один — в виде сказочного чудища-грифона сделанный, другой — в виде верблюда, а и прочие — видом своим звери, птицы с крыльями раскинутыми… Мальхун приказывала подавать баранину, приправленную чесноком и горчицей; утрами кормила мужа белым овечьим сыром, яйцами варёными, молоком козьим. Подавались также: свёкла, горох, яблоки, виноград, инжир, гранаты, медовые пироги… Осман подумывал уже о том, чтобы приохотить своих людей к оседлой жизни, к возделыванию земли и выращиванию злаков… «Мысли у меня, однако, — подумывал Осман, — крамольные для кочевника. Отец Эртугрул, тот понял бы меня, а вот мать никогда не поймёт!..» Ну а сам Осман? Разве он не понимал, что всё это одна лишь видимость, почти что мнимость — всё это мирное, покойное… А будет, будет, предстоит и кровь, и обиды, и тоска неизбывная, и горе, горе, и одиночество, одиночество…