Это сравнение заслуживает отдельного абзаца.
Кому недостаточно звучной меди эстетических фраз, кто хочет осмыслить своеобразие эллинского искусства путем познания особой, не повторяющейся индивидуальности особого человеческого племени, тот правильно поступит, если не будет произвольно отделять греческого художника из его духовного окружения, но будет для сравнения привлекать греческое естествознание и философию и критически их рассматривать. Тогда он признает, что та мера, которой мы восхищаемся в образах эллинской творческой силы, происходит из врожденного ограничения — не ограниченности, но ограничения — не как особенный, чисто художественный закон, но обусловлена всей природой этой индивидуальности. Ясный взгляд эллинов отказывается служить, как только выходит за рамки человеческого в узком смысле слова. Их естествоиспытатели не являются внимательными наблюдателями, несмотря на большой талант они ничего не открывают, это бросается в глаза, но легко объяснимо, потому что открытие всегда достигается благодаря преданности природе, а не благодаря собственным человеческим силам (с. 760 (оригинала. — Примеч. пер.)).666 Здесь проходит четкая граница вниз: только то, что находится в самом человеке — математика и логика — могло раскрыться эллинам как истинная наука, здесь они добились достойного удивления. Вверху граница так же видима. Их философия закрывается от всего, что Гёте назвал бы «сверхъестественным» и поэтически изобразил в походе Фауста к матерям и его вознесении на небо. С одной стороны, мы находим строго логический рационализм Аристотеля, с другой — поэтическую математику Пифагора и Платона. Идеи Платона, как я говорил выше (с. 795 (оригинала. — Примеч. пер.)), полностью реальны, даже конкретны. В глубоком взгляде внутрь, в другую, «сверхъестественную» природу — взгляде в то, о чем индийцы мечтали как об Атмане, в то, что любому из наших мистиков было известно как «царство милости», а Кант называл царством свободы — было эллинам отказано. Это резкая граница вверх. Что остается — это человек, чувственно воспринимаемый человек и все то, что этот человек воспринимает со своей исключительно и ограниченно человеческой точки зрения. Так был устроен народ, создавший эллинское искусство. Такое духовное устроение было превосходным для художественной жизни, кто будет с этим спорить, когда факты говорят сами за себя? Однако мы видим, что это эллинское искусство произрастает из общего духовного расположения этого особого человеческого рода. Какой смысл в том, если нам, чье духовное расположение, очевидно, сильно отличается, преподносят принципы эллинского искусства как норму и идеал? Разве должно наше искусство быть любой ценой «искусственным», а не органичным, сделанным, а не делающим само себя, т. е. живым? Разве мы не имеем права следовать призыву Гёте опираться на природу вне человека, стремиться в природу сверхчеловеческую? Обе эти области закрыты для эллинов. Разве мы должны забыть слова того же Гёте: «Мы не можем видеть как греки и мы никогда не будем как они сочинять, создавать, лечить»?
История нашего искусства большей частью борьба: борьба между нашими врожденными дарованиями и навязанными нам. Мы будем встречаться с ней на каждом шагу — от бамбергского мастера до Гёте. Иногда это одна школа, которая побеждает другую, часто борьба будет происходить в груди отдельного художника. Она продолжалась на протяжении всего XIX века.
Внутренняя борьба
Но есть и другая борьба, а именно безраздельно благодатная, которая сопровождает и формирует развитие нашего искусства. Для ее характеристики нам помогут уже приводившиеся слова Гёте, что наши произведения искусства должны быть «естественными и одновременно сверхъестественными». Одновременно встретить, угадать естественное и сверхъестественное может не каждый. Постановка проблемы будет различной в зависимости от вида искусства. Чтобы прояснить вопрос, мы можем эти выражения, «естественный» и «сверхъестественный», которые, собственно, не очень хорошо подходят к искусству, передать словами «натуралистичный» и «музыкальный». Противоположность естественному — искусственное, и здесь мы не идем дальше, напротив, противоположность натуралистичному — идеалистическое, и это сразу все проясняет. Эллинский художник творит в соответствии с человеческой идеей вещей, мы же требуем верности природе, т. е. тот принцип изображения, который охватывает самособственную индивидуальность вещей. Что, с другой стороны, касается требуемого Гёте сверхъестественного, следует заметить, что среди всех искусств только музыка является непосредственно — т. е. уже по своему материалу — сверхъестественной, поэтому сверхъестественное в произведениях других видов искусства (с художественной точки зрения) можно назвать музыкальным. Эти два направления, или свойства, или инстинкта, или как еще их можно назвать — музыкальное, с одной стороны, натуралистическое, с другой стороны,— являются, как я уже показал, основными силами всего нашего художественного творчества. Они не противоречат друг другу, как полагают поверхностные умы, напротив, они дополняют друг друга, и именно из совместного пребывания, сосуществования таких противоположных и в то же время находящихся в теснейшем соотношении импульсов и состоит индивидуальность.667 Художник, который так скрупулезно рисует оторванное крыло сизоворонки, как будто речь идет о спасении души, тот же самый, который придумывает картину «Рыцарь, смерть и дьявол». Однако совершенно ясно, что из этого свойства нашего духа должна была возникнуть богатая внутренняя жизнь противоречивых или же соединяющихся в самых различных комбинациях сил. Музыкальная способность вознесла нас как на крыльях ангелов в области, куда никогда еще не проникало человеческое стремление. Натурализм оказался тем спасительным якорем, без которого наше искусство скоро потерялось бы в фантазировании, аллегориях, криптографиях идей. Мы почти склонялись к тому, чтобы ссылаться на полный жизни антагонизм и оттого более богатую, щедрую силу объединенных патрициев и плебеев в Риме (см. с. 126 (оригинала.— Примеч. пер.)).