Несомненно, открытия, наука и промышленность сильно способствуют созданию экономических условий существования, но и сами черпают возможность возникновения и существования, а также развития и помех из экономического организма. Поэтому природа, направление, тенденция развития определенной экономической формы может чрезвычайно стимулировать всю жизнь народа, либо парализовать ее. Вся политика — господа прагматики могут говорить, что им заблагорассудится — основана в конечном итоге на экономических отношениях, только политика—видимое тело, экономическое положение — невидимые кровеносные сосуды. Это медленно изменяется, но если они однажды изменяются — течет ли кровь медленнее, чем раньше, или наоборот, бежит по всем членам — политика должна тоже измениться, хочет она того или нет. Государство всегда расцветает не благодаря политике (как бы не была обманчива внешность), но вопреки политике. Политика никогда не может обеспечить государству постоянную жизнь — вспомним лишь поздний Рим и Византию. Англия может быть как политическая нация par excellence, но если взглянуть внимательно, то обнаружим, что весь этот политический аппарат относится к сдерживанию специальной политической силы и развязыванию прочих — неполитических, живых сил, особенно экономических: уже «Великая хартия вольностей» означала уничтожение политической юстиции в пользу свободной юрисдикции. Всякая политика по своей сути реакция, а именно реакция на экономические изменения. Лишь вторично она превращается в угрожающую, но никогда не решающую в последней инстанции силу.272 И если в мире нет ничего труднее, чем говорить об общих экономических вопросах, не говоря чепухи — так таинственно ткут здесь Норны судьбу наций и отдельных ее членов — то мы тем более можем признать значение экономики как главный и центральный фактор всей цивилизации. Политика означает не только отношение одной нации к другой, не только столкновение внутри государства между ищущими влияния кругами и отдельными личностями, но она вся видимая и, так сказать, искусственная организация общественного тела. Во второй главе этой книги (с. 163 (оригинала. — Примеч. пер.)) я дал определение права как произвола на месте инстинкта в отношениях между людьми. Государство же является олицетворением общих, одновременно необходимых и все же произвольных соглашений, а политика есть государство в действии. Государство — это в ка- кой-то мере повозка, политика — кучер, но кучер, который является одновременно каретным мастером и непрерывно улучшает свою повозку. Иногда он опрокидывается и должен строить новую повозку, но для этого у него только старый материал, поэтому новая повозка обычно до мельчайших подробностей похожа на прежнюю — иначе можно было бы сказать, что экономическая жизнь создала что–то небывалое прежде. Церковь в моей таблице находится рядом с политикой, иначе никак не получается. Если государство олицетворяет все произвольные договоренности, то то, что мы обычно и официально понимаем под словом «Церковь», есть совершеннейший пример утонченного произвола. Потому что здесь идет речь не только об отношениях между людьми, но организующий инстинкт общества вмешивается во внутренний мир отдельной личности и запрещает ему слушаться необходимости его существа, навязывая ему в качестве закона произвольно установленный, определенный до мелочей символ веры, а также определенный церемониал для поднятия души к божеству.
Доказывать необходимость церквей — то же самое, что приносить сов в Афины. Но не будем поэтому сомневаться, что мы нащупали самую болезненную точку политики, которая особенно внушает тревогу. Иначе она могла совершить многие и часто убийственные ошибки, здесь же искушение приближается к самому большому из всех кощунств, собственно «согрешению против Святого Духа», а именно насилие над внутренним человеком, похищение индивидуальности. Мировоззрение я поместил вместо философии, потому что «любить мудрость» — это бледное и холодное греческое выражение, а нужны цвет и жар. Что такое мудрость? Мне, очевидно, не придется приводить пример Сократа и пифий для обоснования отказа от греческого слова. Немецкий же язык здесь, как часто бывает, бесконечно глубок, он вскармливает нас хорошими мыслями, вливая их в нас, как материнское молоко в ребенка. «Мир» первоначально означает не землю, не космос, но человечество.273 Если взор окидывает пространство, за ним следует мысль, подобно эльфам, которые, оседлав лучи, без труда преодолевают любое расстояние. Человек же может познать только самого себя, его мудрость будет всегда человеческой мудростью, его мировоззрение, как бы оно ни стремилось охватить макрокосм, всегда останется микрокосмическим изображением в мозгу отдельного человека. Первая часть этого слова — «мировоззрение» — властно отсылает нас к нашей человеческой природе и к ее границам. Об абсолютной «мудрости» (по греческому рецепту), о каком-либо незначительном абсолютном знании не может быть речи, только о человеческих знаниях, о том, что считали известным различные люди в различные времена. Что же такое человеческое знание? На это дает ответ немецкое слово: чтобы заслужить название «знание», оно должно быть воззрением, представлением. Как сказал Артур Шопенгауэр: «Действительно, вся истина и вся мудрость заключаются в конце концов в воззрении». Поэтому для относительной ценности мировоззрения важнее сила шдения, чем абстрактная сила мышления, правильность перспективы, живость изображения, его художественные свойства (если можно так выразиться), чем количество увиденного. Разница между увиденным и знаемым подобна разнице между картиной Рембрандта «Пейзаж с тремя деревьями» и фотографией этих же деревьев. Но этим не исчерпывается мудрость, заключенная в слове «мировоззрение», потому что санскритский корень слова «смотреть» означает «сочинять»: как в примере с Рембрандтом, смотреть — это далеко не пассивное восприятие впечатлений, но активная деятельность личности. В воззрении каждый человек поневоле поэт, иначе он ничего не «зрит», а механически отражает увиденное, как животное.274 Поэтому первоначальное значение слова «красивый/прекрасный» (schön) (родственного со словом «смотреть» (schauen), будет не «красивый» (hübsch), а «отчетливо видеть, освещать». Именно эта отчетливость есть дело осматриваемого субъекта. Природа сама по себе не отчетлива, скорее она остается для нас пока, как жалуется Фауст, «благородно немой». Так же мало освещается извне картина в нашем мозгу: чтобы ее отчетливо увидеть, необходимо зажечь внутри факел. Красота добавлена человеку: благодаря ей из природы получается искусство, благодаря ей из хаоса получается воззрение. Здесь можно вспомнить слова Шиллера о прекрасном и истинном: