Не о худом еврее, на носилках
Подпрыгивавшем, пел он — обо мне,
О нас, о всех, о суете, о прахе,
О старости, о горести, о страхе,
О жалости, тщете, недоуменьи,
О глазках умирающих детей…
Еврейка шла, почти не спотыкаясь,
И каждый раз, когда жестокий камень
Подбрасывал на палках труп, она
Бросалась с криком на него — и голос
Вдруг ширился, крепчал, звучал металлом,
Торжественно гудел угрозой Богу
И веселел от яростных проклятий.
И женщина грозила кулаками
Тому, Кто плыл в зеленоватом небе,
Над пыльными деревьями, над трупом,
Над крышею Родильного Приюта,
Над жесткою, корявою землей.
Но вот — пугалась женщина себя,
И била в грудь себя, и леденела,
И каялась надрывно и протяжно,
Испуганно хвалила Божью волю,
Кричала исступленно о прощеньи,
О вере, о смирении, о вере,
Шарахалась и ежилась к земле
Под тяжестью невыносимых глаз,
Глядевших с неба скорбно и сурово.
Что было? Вечер, тишь, забор, звезда,
Большая пыль… Мои стихи в «Курьере»,
Доверчивая гимназистка Оля,
Простой обряд еврейских похорон
И женщина из Книги Бытия.
Но никогда не передам словами
Того, что реяло над Азиатской,
Над фонарями городских окраин,
Над смехом, затаенным в подворотнях,
Над удалью неведомой гитары,
Бог знает где рокочущей, над лаем
Тоскующих рышкановских собак.
…Особенный, еврейско-русский воздух…
Блажен, кто им когда-либо дышал.
«Уже давно я не писал стихов…»
Уже давно я не писал стихов.
Старею я — и легкости веселой,
С которой я писал стихи когда-то,
Уж нет в помине. Камня тяжелее
Мне ныне слово каждое мое.
Уже давно — с трудом и неохотой
Беру я самопишущую ручку,
Чтобы писать не письма деловые,
Не счет белья, сдаваемого прачке,
Не адрес телефонный, а — стихи.
Уже давно я не писал стихов,
Но, только что расставшись с человеком,
Которого еще совсем недавно
Я так любил, как любят только дети,
Животные, поэты и калеки;
Но, только что расставшись с человеком,
Вполне приятным, но совсем ненужным,
Я вдруг присел к столу, достал бумагу
И пробую — не знаю сам, зачем —
И для кого, о чем — почти не зная,
В отчаяньи, холодном и спокойном,
Я пробую еще писать стихи.
Сейчас на крышах спящего Парижа
Лежит ночное войлочное небо.
В метро еще дуреют парижане,
Под фонарями, в нишах, у подъездов,
По трафарету созданные люди
Однообразно шепчутся и жмутся.
За окнами, неплотно — по-парижски —
Прикрытыми, шевелятся в дремоте
Какой-то первозданной мутной кучей —
Любовь, печаль, покорность, страх и горе,
Надежда, сладострастие и скука…
За окнами парижских сонных улиц
Спят люди-братья, набираясь сил
На новый день недели, года, жизни,
На новый день…
А мне сейчас непоправимо ясно,
Что наша жизнь — бессмысленность и ложь.
Я эти торопливые слова
Бросаю в мир — бутылкою — в стихии.
Бросаю, как бутылку в океан,
Безмолвный крик, закупоренным крепко,
О гибели моей, моей и вашей.
Но донесет ли и — когда, кому,
В какие, человеческие ль, руки,
Волна судьбы непрочную бумажку
С невнятными и стертыми словами
(И на чужом, быть может, языке!)
О том, что мы завлечены обманом
В бесплодные, безводные пустыни
И брошены на произвол судьбы.
И нечем нам смирить наш страх и голод,
И нашу жажду печем утолить.
Я эти безнадежные слова
Бросаю в необъятные пучины,
Со смутною надеждой на спасенье,
Не зная сам, что значит слово — помощь,
Не понимая — как, когда, откуда
Она ко мне прийти б еще могла.
А завтра мой двойник и заместитель
Займется снова разными делами,
Напишет за меня две-три открытки,
Раскланяется вежливо с знакомым
И спросит: «Как живете, как — здоровье,
Что — мальчик ваш?» И скажет: «Приходите…»
И, в общем, соблюдет меня повсюду —
Спокойный, твердый, мужественный друг.