Степан взялся за край кумачовой полоски, чуть встряхнул, проверяя, не осыпается ли краска, и приказал Саньке:
— Давай гвозди!
Санька покорно поплелся за гвоздями и молотком, принес их Степану, поднял один конец лозунга. Степан взялся за другой, приложил к стене, крикнул Глаше:
— Глаха, посмотри!.. Прямо?
Глаша прищурилась и скомандовала:
— Повыше!.. Пониже!.. Все. Прибивайте!
— Раскомандовались... — фыркнул Федор.
— Чего, чего? — переспросила Глаша.
— Проехало... — пробурчал Федор.
— Я ведь сейчас слезу, — сказала сверху Глаша.
— И чего будет? — поинтересовался Федор.
— Вот по спине и проедусь! — пообещала Глаша.
— На тебя похоже! — отошел подальше Федор, посмотрел оттуда на плакат, долго шевелил губами, потом повторил вслух: — «Трепещите, тираны!!» — Подумал и мрачно спросил: — Про себя сочинили?
— Не про тебя же! — отозвался Степан.
— Ясное дело, не про меня, — согласился Федор. — Кто здесь тиран? Ты!
Степан от удивления раскрыл рот и забыл его закрыть. Хотел, видно, что-то ответить, но не нашел подходящих слов. Санька поглядел на него и прыснул. Потом засмеялась Настя. Дольше всех крепилась Глаша, но лицо у Степана было такое, что она не выдержала, рассмеялась, выронила палку, пуфик грохнулся на пол, Глаша села на стол и сказала:
— Как он тебя? А, Степа?!.
Степан выждал, когда они отсмеются, поиграл скулами и жестко сказал:
— Такие смехи контрой пахнут.
— Да ты что, Степан? — нахмурилась Настя. — Шуток не понимаешь?
— Мерин ржет, кобылка рада! — загадочно ответил Степан, поглядел на насупившегося Федора и добавил: — Темный, темный, а глянешь на просвет — белый! Чека по нему плачет!
— Загнул! — испуганно присвистнул Санька.
— Не в данный текущий момент, — снисходительно объяснил Степан. — Но загремит как миленький!
— Самому бы тебе не загреметь... — не очень уверенно отбивался Федор.
— Я — член Союза рабочей молодежи! — рубил наотмашь Степан. — А ты — деклассированный элемент!
— Ты в Союзе своем без работы сидишь, а я без него на бирже околачиваюсь, — нашелся Федор. — Вот и выходит: оба мы элементы!
Степан презрительно прищурился, но промолчал: крыть было нечем.
— Такие, браток, дела... — неожиданно тоскливо сказал Федор и отошел к окну.
Одинокие деревца на улицах забраны решетками, будто провинились в чем-то. Вокруг булыжник и брусчатка мостовых. И ни одной полосочки обыкновенной землицы, с лопухами, с желтыми одуванчиками, с мохнатым шмелем над клеверным цветом.
А в деревне сейчас самая сенокосная пора, только косить некому, и травы стоят выше пояса, и не убран хлеб, и не мычит в хлеву скотина, потому что стоят хлеба пустые, и даже дух навозный выветрился из них.
После замирения с немцами кинулись было по своим деревням мужики в солдатских шинелях, истосковавшиеся по крестьянской работе, по плугу, по косе, по вилам да топорам, но опять недальним сухим громом раскатились орудийные залпы, и снова стали солдатами мужики, так и не успев надышаться запахом свежескошенных трав и черной, нагретой солнцем земли.
— Думал, кому дров наколоть... — не оборачиваясь от окна, сказал Федор. — Или вещички на вокзал поднести...
— Опоздал ты с вещичками... — поглядела на его унылую спину Настя. — Снег еще не сошел, когда буржуи из города драпали. Ночами в очередях за пропусками стояли. Кто в Харьков, кто в Киев... К немчуре да к гетману... Вот чемоданов бы натаскался!
— Медом им там намазано? — спросил Федор.
— Медом не медом... — вздохнула Настя. — А сала и хлеба ситного вдоволь!
— И Чека нет! — угрюмо вставил Степан.
Помолчали, а потом Санька сказал:
— Мамка голубя моего последнего изжарить грозится... Хлеб, говорит, перевожу... А я ему от своей осьмушки крошу...
— Не она, так другой кто изжарит, — заметил Степан и вдруг разозлился: — Хватит про жратву!