Валентинка хотела ответить покороче, но вдруг разволновалась, заново переживая встречу с отцом.
— Здесь останешься или бросишь его? — Симочка, по всему судя, хотела Валентинку зацепить.
— Родителей не бросают.
Симочке стало любопытно:
— Слушай, устраивайся тогда на завод! Там здоровые девки вот так нужны. И с ребятами познакомлю.
— Это уж я сама решу. Бывай здорова.
— Да я тоже тороплюсь. Парень меня ждет, во такой. — Симочка подняла большой палец, с затаенной надеждою взглянув на Валентинку: поверит или нет?
Валентинке было все равно. Но внезапно ей жалко стало Симочку, она кинулась к ней, обняла, как обнимала ее самое Люба Шепелина.
— Сомнешь волосы, — отбилась Симочка.
Валентинка закрыла за собой дверь, придавила кулаком рот, чтобы вот тут, в коридоре, не оплакать Симочку.
Росла бойкая своенравная девчонка, никому ни в чем не уступала, и в поле работала, и сено ворошила, и вилы держать умела. И в классе вела себя красиво, не без ума. Чего же заметалась-то, чего размотала себя? Не город ли виноват? Спросить бы отца: вот он курит на скамеечке, вот встает навстречу Валентинке.
— Ясно, в городе есть куда побегать, но здесь, конечно, не вина города, — отвечает на вопросы ее с осмотрительной раздумчивостью. — Тут иное, дочка. Иногда всю жизнь ищет человек, где поспокойнее да полегче: меньше работать, больше получать, удовольствия всякие сиюминутные чтобы на тарелочке с золотой каемочкой. А ведь самое-то высшее удовольствие — когда результатам твоего труда радуются другие люди, даже не знакомые тебе, не знающие тебя. И как бы тяжко ни было, не отступать, не прятаться за чужую спину. Или, как всякое насекомое зверье, есть, чтобы двигаться, двигаться, чтобы есть. — Отец взял Валентинку за локоть, спеша через дорогу перед замершими на минутку машинами. — Думать о жизни надо, — продолжал он на другой стороне улицы. — И в городе и в деревне.
— А если вот так, как Симочке, ничего не мило?
— Наверное, слишком малым кругом живет она, только для себя… Да ведь я не знаю ее, вообще рассуждаю…
Он никогда так долго не говорил и задохнулся, и лоб горошины пота осыпали. Утерся поскорее, но Валентинка заметила:
— Плохо тебе, отец?
— Это от курева. Надо бросать. — Он отвел глаза, потом подхватил ее под руку. Она приклонилась головою к его плечу.
Широким взмахом сеятеля кидал вальцовщик на раскаленные листы березовую вицу. Пучки тоненьких вичек вспыхивали, погибали, от них пеной бежала окалина, взрывалась, пулями стреляла в пролет. Лицо вальцовщика защищала сетка, тело — спецовка. Он привычно безжалостно губил ветки, самые тоненькие, что вырастают на березе за лето, поднимая ее поближе к солнцу, он губил их, ибо это было неизбежно, покуда башковитые люди не придумали ничего иного, чтобы из валков прокатного стана выходил чистый, как зеркало, стальной лист.
Прежде зрелище это было для Семена Иваныча обычным, он как-то перестал замечать подробности процесса и делал свое дело чуть ли не автоматически. А сейчас он остановился на железном полу пролета и вспомнил, что сказала Валентинка, когда вернулись от Симочки домой, и в растерянности следил, как сгорают березовые вички… Что же теперь делать, как жить теперь?
Валентинка опять поглядела на послесвадебную фотографию его и Марии и сказала, что у нее, у Валентинки, осталась в избе фотокарточка Семена Иваныча, которую он прислал маме с фронта; там он совсем не такой!..
Семен Иваныч никакой фотокарточки никогда Маше не посылал. Писем несколько писал, получал ответы, узнал из одного, что Маша родила девочку, назвала Валентинкой… А потом попал в «котел», с боями выходил из окружения, мыкался по госпиталям, потерял след своей семьи.
Сколько лет искал, уже отчаялся, уже закоробел изнутри. Если бы не Борис Никанорыч, друг и сострадатель, не смог бы, пожалуй, жить на втором дыхании. И вот, как принес Борис Никанорыч газету: «Имя, отчество, возраст, факты биографии совпадают!» — так сразу уверил себя, что это именно она, его Валентинка. И ведь ему безропотно поверили Зинаида Андреевна, сама Валентинка, будто именно его каждый день ждали. А может быть, он послал свою фотографию и начисто об этом забыл?
В одиноком своем жилье, где ночами оставался Семен Иваныч лишь с памятью о прошедшем, стал он теперь не одинок, он каждой клеточкой чувствовал тепло, слышал дыхание самого дорогого на свете существа. И вдруг — все обрушится, и сгорят его праздники, точно березовые вички на раскаленном листе.
Тяжелея от этих дум, Семен Иваныч поднялся по железной узкой лесенке в кабину оператора, оглядел отполированные ладонями металлические рукоятки, окинул взглядом впереди себя крупную перспективу листопрокатного цеха. Сейчас, после сигнала, побежит по рольгангу хлебной буханкою толстая сляба, кинется в валки, хрустнет, осыпая корку, крутанется на поворотном столе, опять кинется, сплющиваясь и удлиняясь. Стан как бы превратится в продолжение рук Семена Иваныча, подчинится всякому движению его души и мысли. И позабудется все тогда, утолятся все печали…