Сердце мое нехорошо сжалось, я поскорее выключил телевизор — в этом его преимущество перед истребителями леса.
Вдруг раздался над входною дверью переливчатый звонок «Сигнала». Я открыл — передо мною стоял незнакомый человек, встрепанный, с бегающими глазами. Казалось, что незнакомец этот давно и глухо пьет, но нет, запаха не чувствуется, я бы наверняка ревниво уловил его. Наркоман, что ли?
— Входите, — пригласил я с сомнением; ведь окажись этот посетитель буйным, тут мне и крышка.
— Ты уж прости меня, — скованно заговорил он, машинально приглаживая слипшиеся волосы, — к больт ным носят апельсины… а я никакого гостинца не сообразил. И не проведать тебя пришел, хотя о беде твоей слыхал… — Тут его голос, и без того тусклый и проваленный, совсем перехватило, он безнадежно махнул рукой, добавил: — Все несчастные люди эгоисты, а у меня такое несчастье!..
«Да ведь это Юрка Баранов, — ахнул я, отступая. — Весельчак Юрка, которому всегда поощрительно улыбалась жизнь! Да что же его так вывернуло?»
Вместе мы окончили металлургический техникум, вместе пришли в сортопрокатку, вызывающе самоуверенные, с изжеванной папиросою в уголке неотвердевших губ. И ему и мне вручили голубую, как безоблачное небо, трудовую книжку с первой записью: «Бригадир», только я — «мелкосортного стана», а он — «крупносортного». Колоколом звенел в горячем воздухе мостовой кран, влача красные поленья проката, огненные ленты бежали в чаду и грохоте, лопастями нагнетали на мокрую рубашку телесную соль охладительные вентиляторы, шипуче щипала горло в пересменках газировка. Было хорошо, и в трудовой книжке все страницы еще оставались свободными.
Но вскоре в моей появилась запись: «Уволен в связи с призывом в ряды Советской Армии», и жизнь моя крутенько изменилась, и, отслужив свой срок, в прокатку я уже не вернулся. А Баранова почему-то не призвали, жизнь его легла прямою стежкою, под ноги ему точно сами собой подставлялись ступеньки, на которые он с легкостью поднимался, и вот однажды он окликнул меня из морковно-красных «Жигулей», загребая через открытую дверцу рукою утренний воздух.
— Здорово, старик, — отставив локоть в сторону и вытрясая мою руку, напористо восклицал Баранов, — сколько зим, сколько лет!.. Слыхал, слыхал об тебе, чи-та-ал… Все, значит, в газетке!.. Ну-ну… А я тоже — сортопрокаткой командую. — И объяснил: — Вот едем, так сказать, на заслуженный за неделю отдых. Давненько облюбовали одно прелестное местечко. Как в оперетке: «Знаю я одно прелестное местечко, под горой лесок и маленькая речка»… Поехали с нами — покажу. Не пожалеешь! — Он говорил под простачка, под рубаху-парня, то и дело, впрочем, сбиваясь, и это все меня коробило; вероятно, он заметил кислое выражение моего лица и спохватился: — Да, познакомься: Валерия — моя законная.
Справа от него сидела этакая Карменсита: крупная, в жгучем сарафане, с красивыми плечами цвета кофейного зерна, с пушком над верхнею губою и огневисто-бархатными глазами и, приветливо-вызывающе улыбаясь, по-своему повторила:
— Правда, поедемте с нами.
«Вот это да, — восхитился я, — ай да Баранов, такую завлек. Представляю, какова она в юности была»…
— А это вот Юлька, единственное наше чадо. Поздний ребенок. Валерия на нее не надышится, боюсь, обнимыш вырастет.
— Я не люблю, когда на меня дышут, — заявил с заднего сиденья милый чистый голос, и на меня приветливо уставились глазенки «вишенки-черемушки», приоткрылся смешной треугольный роток без переднего зуба: — Дядечка, садитесь со мною рядышком, я буду вам дорогу показывать. — Она пришепетывала, и это тоже удивительно ей подходило.
Я подумал, согласился, только попросился сперва позвонить к себе в редакцию, чтобы сказаться…
Нет, никак не походил этот человек, норовящий как будто спрятаться в моем продавленном кресле, на того жизнерадостного здоровяка, что, слегка откинув сильный торс, небрежно и властно вел машину. Тогда он весело насвистывал, то и дело восклицал: «А помнишь!» или напевал круглым баритоном популярные песенки.
Так что же все-таки стряслось? Уж не Валерия ли, которую я про себя так и называл Карменситою, сбежала к тореадору? Мысль шевельнулась довольно пошленькая, но ничего иного я придумать не мог. Я понимал, что Баранову необходимо выложиться, затем он и пришел, однако и подтолкнуть его как-то не решался. Он мрачно дымил, стряхивая пепел на журнальный столик мимо пепельницы, в комнате, где до сих пор пахло только лекарствами, сделались сиреневые вечерние сумерки.
— Так и будем молчать? — забеспокоился я.
Он косорото усмехнулся, выговорил:
«Поистине юмор висельника», — подосадовал я.
— Хорошо, давай молчать. Или постой! — Меня осенило, я отправился на кухню, нарезал лимон, который принесли недавно, — ах, каким запахом облагородился воздух! — достал бутылку «Арарата», рюмку. — «Теперь ты у меня запоешь!»
— Один — не пью, — ладонью отстранился Баранов.
— Да мне-то нельзя. — По-видимому, в моем голосе появились плачущие или умоляющие нотки, и Баранов принял все же рюмку, и у него хватило силы даже смачно высосать лимон.
— Все же я от этого воздерживаюсь, — зашевелился он, щелкнул ногтем по бронзовой наклейке коньяка. — В горе оно угробит. И Валерию добивать…
«Значит, что-то другое?» — чуть не воскликнул я и испугался новой догадки и отодвинулся от журнального столика вместе со стулом.
Баранов горестно кивнул, сделав брови шалашиком, сказал:
— Помнишь, я возил тебя на природу?
Еще бы не помнить! Ехали мы довольно долго, по бокам мелькали дома и садочки пригорода, лиственные перелески, зеленые, синие от осиновых стволов, белые светящиеся, когда, кружась, надвигались березы. Юлька всю дорогу меня развлекала. То приникая к моему боку теплыми ребрышками — тогда от Юлькиных волос пахло, как от шерстки котенка, нагретой солнышком, то припадая к дверце с открытым окошком, на путевой ветерок, она без умолку говорила. Всякий поворот дороги, всякий перелесок, встречная пучеглазая машина, люди, «едущие» на бегучей тропинке, скуластая лошадь, «Пьющая» край шоссе, — все вызывало сотни вопросов, мыслей, определений. Я не мог их в точности запомнить, чтобы после передать, да и, пожалуй, мне это неподвластно, только было с Юлькою удивительно хорошо.
— Она вас замучает, — красиво оборачивалась Валерия, и в маленькой мочке ее уха вспыхивало золотое зернышко сережки.
А Баранов ликовал:
— Ага-а, попался, теперь Юлька возьмет тебя в переплет!
— В переплете бывают только книги, — тотчас резонно откликнулась Юлька.
— И люди тоже, — сказал я, чтобы поддержать авторитет Баранова. — Когда они попадают в беду, то говорят: «Угодили в переплет».
— А разве книжки сами попадают в беду? Вот если оборвешь переплет, тогда они голенькие и растрепанные, как замарашки…
Валерия сияла.
Место, куда нас доставил Баранов, было и впрямь прелестное. Спокойная речка, вся в серебристо-зеленом ивняке, в тени крупного с лаковыми стволами ольховника, завязывала большую петлю, а внутри петли пестро лежал лужок в ромашках, колокольчиках, красной овсянице, мятликах, клевере и всяческих других цветах и травах. Всюду кружились, преследовали друг дружку, исчезали и возникали вновь нарядные бабочки и мотыльки, деловито копошились матовые от пыльцы пчелы, важно перебирали лапами богатые, в меховых дохах, шмели. На взлобке теснился хвойный лесок, и оттуда едва слышно тянуло скипидарными запахами смол, разогретых назревающим зноем. Под взгорочком черною болячкою выделялось кострище с буграми головней, и к нему-то сразу уверенно направился Баранов. А Юлька потащила меня на лужок, не вытерпела моей тихоходности, покинула, бросилась хлопать по траве ладошкой — ловить кузнечиков и бабочек, изумляясь, почему никак они не даются ей в руки; потом попросила: «А можно я босичком подышу?» — сбросила сандалики и принялась собирать букет.
Барановы, радостно за нею приглядывая, разбирали припасы, выкладывали на разостланный плед сыры, колбасу, ветчину, хлеб, бутылку «Экстры» и несколько жестяных банок с мясными и рыбными консервами. Всего этого хватило бы на добрый взвод молодых солдат.
— На свежем воздухе все умнем, — пояснил сияющий Баранов и, повернув упаковку плавленного сыра, который любил еще с ученических лет, с хохотом прочел: