Выбрать главу

Вот, вот начинается. Чуточку подрумянился ольховый листок. Резная тень от неведомой ветки в омутке отразилась. Вот он, теплый луч солнца! Он скользнул по стволу на той стороне, словно ощупывая его, замер расплывчатым овалом, в котором что-то едва уловимо трепетало. Вот растянулся, передвинулся, провалился в листву, высветлив в ней дымчатый прямоугольник, и в омутке чуть наметилось песчаное дно. Как все-таки медленно!..

Но все ниже, ниже, все шире растекается тепло, проникая в тайники зарослей, рассыпая по сторонам веселые зеленые брызги. Омуток пробуждается, что-то посверкивает на дне. И вдруг — вот оно!

На той стороне, разбуженные лучом, раздаются неведомые звуки. Словно кто-то берет аккорд гитары. Один и тот же аккорд. Сначала бережно, как бы пробуя, потом посильнее, понастойчивее, повторяя и повторяя его.

Что это, я не знаю да и знать не хочу. Вытянувшись, позабыв обо всем на свете, я слушаю, слушаю…

Но речка начинает соперничать в полную силу, но солнце заливает весь берег, и музыки нет, она отыграла свое; я уношу ее с собою, я завтра буду ждать ее снова и послезавтра тоже, если посулит мне бурундук хорошую погоду.

Я не мог утаить этого, я не чувствовал себя вправе единолично справлять свой праздник. Был у меня приятель, который казался мне ближе всех остальных. Он очень любил музыку, и вьюжистыми зимними вечерами мы иногда вместе рылись в его богатой фонотеке, перебирая пластинки с записями Баха, Шопена, Моцарта…

Он откидывался в кресле, восторженно замирал, иногда поглядывал на меня, как бы приглашая разделить этот восторг.

— Нет, ты только послушай, только послушай! — вскидывал он тонкий сухой палец и трескучим тенорком выпевал какую-нибудь музыкальную фразу.

Я терпеливо сидел, наблюдая, как по бесчисленным бороздкам черного диска бежит корундовая игла, мне было неловко признаться, что ничего особенного я не чувствую: наверное, просто не был подготовлен. Но приятель сокрушался, что мне медведь на ухо наступил, и опять замирал. На подвижном лице его выражалось все, что он испытывал, порою на ресницах поблескивала слезинка, и мне было гораздо интереснее следить за его физиономией.

Потом мы встречались на работе, он дружески и многозначительно подмигивал мне, как будто между нами была некая сокровенная тайна.

И уж, конечно, ему-то я и рассказал о поющем омутке, и рассказывал не раз, добавляя новые и новые подробности.

— Ну, завлек, — согласился он наконец, — поедем. Все же интересно, что там такое…

На вокзал он явился в новенькой штормовке, в спортивных брюках и кедах, в белой, опушенной по краям сванетке, вывезенной с какого-нибудь бархатного курорта. Он оживленно потирал руки, радуясь тесноте битком набитого вагона, приобщению к беспокойному племени рыбаков и туристов, он восторженно вглядывался с борта теплохода в просторы водохранилища, насквозь пропитанного солнцем. И, втягивая в ноздри полдневные запахи, жмурился от наслаждения.

— Чего же ты раньше не вытащил меня из каменного мешка! — восклицал он.

— Это еще что! — ликовал я, представляя, каким будет его лицо завтра на рассвете. — Погоди!

Я тащил рюкзак с припасами, разобранное удилище, уже не замечая подробностей дороги, беспокоился лишь о том, чтобы погода не подвела.

Благословляю вас, леса, Долины, нивы, горы, воды! Благословляю я свободу И голубые небеса! И посох мой благословляю И эту бедную суму —

— трескуче напевал он за моею спиною. Потом замолк, засопел сердито, зачертыхался.

Я обернулся: он исступленно хлестал себя по лбу, по шее — воевал с комарьем и паутами. Это насекомое зверье точно знает человека непривыкшего и нападает на него с особым остервенением. Пришлось сломить ветку осины и подать приятелю, и он снова повеселел, только попросил, чтобы я немного поумерил шаг.

Теперь уж я поглядывал на него: как, мол, тебе поляна с купавками, как Хмелинка?

— Чудесно, чудесно, — напевал он, размахивая руками. — И как же я до сих пор существовал без такого!

На песчаной отмели остались четкие рифленые следы его кедов и стертые отпечатки моих резиновых сапог, а мы шли дальше вверх по Хмелинке, слушая ее переливчатый говор.

Когда хочешь доставить человеку радость и становится невтерпеж, время как будто нарочно начинает тормозиться. Я то и дело посматривал на часы, рыбачил плохо — удалось вытащить только пяток небольших харьюзков. Приятель в заросли за мною не полез, остался на тропинке, едва приметной на влажной луговине.

— Ты знаешь, я, кажется, опьянел, — встретил он меня, едва я выкарабкался из черемушника. — Даже голова побаливает. Помнишь анекдот: горожанин попал на свежий воздух и заумирал; тогда его подсунули к выхлопной трубе, и он тут же ожил.

Анекдот я помнил, мне он никогда не казался смешным, и все же похохотал, чтобы не обидеть приятеля. И костерок я старался развести покрасивее, и уху приготовить повкуснее, я даже суетливым и несколько льстивым сделался, только бы приятелю все понравилось.

— Чудесно, чудесно, — повторял он, черпая из котелка и усиленно дуя на ложку. — Ведь, кажется, примитивное блюдо, однако до чего же вкусно! И запах древесного дыма… Как будто узнаешь его. Вероятно, генетической памятью…

Он очень устал с непривычки, с трудом стягивал зевки. Мы еще поговорили о вещах малозначительных, повспоминали забавные случаи на работе, и я разостлал плащ, положил в изголовье рюкзак и предложил приятелю вздремнуть немного…

Я разбудил его на рассвете, он долго моргал, не вдруг сообразив, где находится, почесывал комариные укусы; через всю щеку его багровел рубец от рюкзака.

— Доброе утро, — сказал я.

— Еще какое, — потягиваясь и бодрясь, ответил он. — Давно я так отлично не спал!

Наши голоса как-то инородно, кощунственно раздавались в тишине, да стоило ли обращать на это внимание. Меня беспокоило другое: пасмурно было, природа обдумывала дождь. Конечно, не моя вина, если задождит, но будем надеяться на лучшее.

Осторожно пробирались мы к омутку. Приятелю, видимо, передалось мое настроение, он ступал своими кедами бесшумно, притаился за моею спиной, сдерживая дыхание.

Слава богу, солнце все-таки высвободилось из пелены. Сперва я почувствовал его по едва уловимому посветлению в омутке. Потом, как прежде, зарозовели зазубринки на ольховых листьях, тень ветки отразилась, и луч пробился, пробуждая на том берегу веселое движение. Я приставил палец к губам, приятель сделал то же самое; глаза у него округлились…

И вот зазвучало, зазвучало! На этот раз аккорд был еще полнее, еще насыщенней. Казалось, сам омуток поет каждой песчинкой, каждой струйкою своею.

У приятеля брови вздернулись кверху, он поднял палец, вглядываясь в заросли, потом принялся озираться.

— Что это? — спросил он. — Ты ни разу не захотел узнать, что это такое?

Я не успел ответить. Он уже устремился вдоль речки туда, где ее перегораживала над водою поваленная ольха, он ловко перебрался на другой берег, шурша и треща ветками; его сванетка вызывающе белела среди листвы. Потом я услышал возглас, радостный смех.

— Это же гнездо, обыкновенное осиное гнездо! — ликовал он. — Солнце их будит, и они жужжат!

Я ушел от него; я больше никогда к омутку не возвращался.

ПОВЕСТИ

Иришкино утро

I

Когда тебе четырнадцать, когда ноги твои длинны глянцевиты от загара, когда до конца каникул еще целых два месяца и ты гостишь в деревне у родной своей бабушки, и солнце утром роскошно выкатывается из-за дальних лесов, и на угорышке можно набрать букет спелой пахучей земляники, разве подумаешь ты, что с полудня подует северо-запад, наволокет пепельно-серое ненастье и мокрый ветер будет уныло шлепать по лужам. И придется сидеть в избе, прислушиваясь к этому шлепанью, и читать не захочется, играть никак не захочется, и какие-то неопределенные думы будут задевать, тревожить душу…

Но у Иришки было пока утро. Проснулась она и живехонько спрыгнула с кровати. Это дома, в городе, она, бывало, нежилась в постели, то впадая в дрему, то медленно высвобождаясь от нее, лениво вспоминая книжку, дочитанную вчера за полночь, или очередную серию польского детектива, которую смотрела по телику, или разговоры с подружками. У отца и мамы уже, наверное, на работе был обед, а Иришка все лежала себе, то потираясь ухом о плечо, то заложив под затылок скрещенные руки. День впереди был длинным, и всякие дела, можно было запросто переделать.