Выбрать главу

Думал спросить, как водится:

— Ну, как вы тут без меня?

Не спросил. Да чего и спрашивать! На стеклах тени от бумажных крестов, за окошком длинною вереницею в черном, вдовицы стоят…

Выпил солдат самую первую стопку, ни с сыном, ни с женою не чокаясь, каплю с усов сжевал. Выпил вторую, ненаглядных своих окликнул по имени-отчеству, захорошел и в губы жену поцеловал. Третью выпил — беседовать начал с сыном и дочерью, палец кверху подняв.

Вспомнилось, как расправил правый ус да левый, ждать велел невесте, кинулся строй догонять. Был картуз на ухе, бомба лежала в кармане, а на плече — винтовочка, а глаза-то на знамени, что впереди дорогу красным чертило крылом…

А навстречу — казачьё! Кони — в струну, шашки — оскалами, погоны и брови — углами: с визгом, с плачем понеслось на нас времечко, проклятое отцами и дедами. Тачанки рассыпало веером, свинцом да сталью вжарило по нашим картузам. «Ура-а!» — кричало. И мы кричали: «Ура-а!». И как две «уры» схлестнулись, ударили грудь во грудь, какое из них осилит, попробуй-ка угадай. Осилило большевистское, взяло рабоче-крестьянское — земля и заводы наши с нами кричали: «Ура!».. Так вот мы откуда начали землю свою защищать.

Тихим поклоном кланяясь времени ушедшему, стал за столом призадремывать мирным сном солдат.

Вот гудок помычал: спросонья опробовал зык и, почуяв опору и крепость, весеннему утру запел побудку. И проснулся солдат, будто чистой водою омыт, из белой постели восстал. Видит: в выцветшем платье, в глухой косынке жена; сын в его кепке промасленной, в его пиджаке порыжелом; дочка в старенькой кофте — у зеркала прячет волосы под берет. И какой-то знакомый до щеми в комнате запах. Нет, не так они пахли, осколки в кипящем снегу, и железо, горящее, словно дрова, и натруженный ствол автомата — не так они пахли. Этот запах завода, этот запах металла, прогретого бегом резца и глубинными токами доброй работы, вдруг наполнил всю душу солдата, до самого горла поднялся.

А над городом вешним вполнеба светила заря-заряница, и в плотинных прудах вода помаленьку светлела. И стоял солдат посредине рабочего люда, озаренный лучами восхода. И увидел солдат свой давнишний «дип», свой станок — в паутинках усталости, в желтизне изнурения, и услышал:

«Товарищ, наконец-то тебя я дождался. Помнишь, пели ремни, стружка радугою витою весело так вызванивала? А потом ты обиходил меня мягкой ветошкой, подержал ладонь на плече моем и ушел… Ребятишки, подставив деревянные ящики, поднимались ко мне. Женщины плакались мне тайком. И трясся я от боли их, от усталости их. Я всего лишь стальной, а много ли выдюжит сталь? И пора мне на отдых скоро, и другой заменит меня. Ты ж запомни: никто, не проживши с твое, никто, не любивши с твое, все, что ты не доделал, не доделает за тебя…»

И какой-то сосновый бор выстроил перед солдатом стволы, и какая-то женщина молодая девочку за руку привела, и какое-то поле в золотистых ворсинках стерни просторно легло, и с надеждою старая мать глядела в осеннюю дымку дороги. И мгновенная вспыхнула в небе рассветном звезда…

И под голос гудка, заревому поющий небу, тихо женщина сыну и дочери проговорила:

— Мне приснилось, будто вернулся отец.

II

Бор сосновый в полуденном зное стоял, подымая стволы к самой макушке лета. Под ногами хрустело, пружинило, и ладони слышали, как благодатные соки шли по тайным путям от корней до самого неба, где на шапке лохматой кроны облако свило гнездо. И на тонкой загаром облупленной коже сосны каплей меда насквозь живица мерцала. Будто сизую дробь-картечь изумленный охотник рассыпал — на столетних своих корешках, на листочках лежала черника.

Торжество тишины оглушало, и солдат, сосновый ствол погладив, отступил и зажал ладонями уши. И когда он ладони отнял, где-то дятел трижды простукал, и бор протяжно вздохнул и промолвил протяжно:

— Здра-авству-уй.

Здравствуй, лес! По тебе в малолетстве и в зрелости, по тебе в увядании лет все тоска на душе, как по батюшке-матушке. И в крутом напряжении дней шорох трав и зверюшек твоих, запахи, краски твои проступают из темени, озаряют, врачуют…

Здравствуй, гриб-боровик с птичьей лапкой хвоинок на бархате шляпки! Здравствуй, поляна внезапная в земляничном настое, в угольках негорячих ягодных. Ну, а там, там березы сияют и мечут на светлые травы кипень солнечных пятен… Короставника вспышки лиловые, пижмы — дикой рябинки трепет, в притененных протяжинах таволги дух дурманный… Перья птицы линялой… Горихвостка на тонком прутке… Эй, зайчата, неумехи длинноногие, кособоко шмыгнувшие в куст, эй, птенцы, в мир порхнувшие из гнезда, не пугайтесь!

Брат с сестренкой, иван-да-марья, вы не брат и сестренка, вы муж и жена неразлучные!.. Одолень-трава на заглохшем пруду, уж не ты ли мне помогла возвратиться?..

Вон в цветах неказистых деловито копаются пчелы. Вы откуда летели, трудяги, за целебным и сладким взятком? Не из дальнего ли села, что по берегу синей реки порасставило избы сосновые? Петушиные оры и трубные взмыки коров по утрам июль-сенозарник славили. И туманы над лодками пенились, приникали к зернистому яру, оставляли на гальке сырые одежды. Там, у самого среза обрыва, стоял бревенчатый дом с палисадником в белой сирени.

И туда неторная тропка, знакомая лишь одному, быстро-быстро бежит в полутемень елового бора. И солдат поправляет вещмешка огрузшую лямку, на затылок пилотку сбивает и торопится вслед за тропкой, раздвигая еловые колкие лапы, смывая с лица паутину. Скоро будет избушка. В сенках сбруя, седло потертое, пропахшее старой кожей и конским потом. А внутри чугунная печка, скобленая лавка у стола, ошкуренного рубанком, — временное пристанище после разъездов по лесу…

Вдруг распался на части бор, и пустыня легла к ногам. Не пустыня — а поле сечи. Пни в морщинах колец годовых, залитые желтой слезой. Курганы веток иссохших в зарубинах топоров, и, подобное черным костям, по краю щепье слежалось. И лезут, ползут бурьяны, стараясь упрятать поглубже беды жестокой следы.

Потемнело в глазах у солдата. Он стоял, точно у самой бездны, и видел, как обелиском труба печная скорбила над могилой избы, как в руинах улицы городской лопата, лом и кирка прокладывали начало, пути возвращения метили… Он стоял — в чертах его еще не поблекли юности краски, лишь на висках, под глазами зрелость отметила тени и отвердел подбородок, словно камень под ветром. И услышал: мертвые ветки ему зашуршали:

«Пули сюда не летали деревья клевать. Грохот грозы, не пушек, встряхивал наши иглы. Но все равно война повалила богатырей столетних, но все равно война погубила песни лесные. Ты нас в огне благодатном сожги и наш пепел развей, как сеятель зерна по пашне. Маленьких елушек выстрой ряды озорные, чтобы мутовками к небу они стояли, чтоб изумрудный мох, родниковый почуявши воздух, мягким ковром под ногами простерся».

— Вы погодите, — солдат ответил, — только жену обниму, только на сильных руках побаюкаю дочку, сделаю все как надо.

«Поторопися, служивый: дерево бросить на землю — дело минуты, вырастить дерево — жизнь положить».

Вытер солдат со лба росу телесную, скинул мешок. А по завалям бурым мчится к нему серый волчище, набок язык, уши прижаты. Взвился, кинулся прямо на плечи с радостным визгом. Это не волк, это лайка, что у костра когда-то рядом сидела… Пес ты мой, старый дружище, что же ты сделался серым? Или пепел пожаров лесных тебя пообсыпал, или прошедшие годы? Тянет за гимнастерку, щерится то ли в улыбке, то ли от боли.

Ну-ка, давай присядем, ну-ка, давай покурим. Что-то хожалые ноги вдруг да устали, мутно перед глазами, будто туман осенний из оврагов наплыл.

— Что ж, покури, человече, — лайка ответила и положила морду на лапы. — Вспомни, тебе не снилось, что жить хотел за другого?

Или это деревянный кукушонок выскочил из часов, на стене висящих? Или это ходики застучали в избе лесника? Что там — на парте школьной листок тетрадки шершавый, в студенческом общежитии прокуренный коридор? Чьи это жизни, и почему все это памятно видится? Но будто бы кто-то третий из пекла выполз, руками голыми вцепляясь в жгучий черный снег.

И от махорки странный запах. Это запах завода, это запах металла, прогретого бегом резца и глубинными токами доброй работы. Это запах осеннего поля в золотистых ворсинках стерни…

— Не обманывай вырубку эту, — лайка сказала. — Ты мой хозяин, но ты уже нами оплакан. И хозяйки мои, маленькая и большая, по тропинке сюда придут, только время настанет. Их не надо надеждою маять, коли дальше тебе идти, человече.

И лизнула она солдату правую руку, и печально вздохнула, и побежала, опустив поседевшую морду к давним-давним чьим-то следам.