Обычно колокола церквей на холме Беллосгуардо будили нас в шесть, но тем утром я проснулся раньше, до рассвета. Какое-то время лежал на спине, отправив свой слух наружу на разведку – искать то, что меня разбудило. Но ничего ниоткуда не доносилось: ни малейшего rumore[81] с улицы, которая практически никогда не затихала, ни лязга поездов на стрелках вдалеке, за каменными кварталами, ни колоколов, ни свистков, ни тарахтения мотороллера “веспа”, оживающего в переулке по соседству, ни шагов по голому камню, ни звуков пробуждения из недр нашего дома, передающихся через мрамор и штукатурку, ни голосов ранних рыбаков внизу, у самой речной воды.
Ничего, кроме мягкого дыхания Салли подле меня и тиканья часов, звуков до того близких, уютных и спокойных, что они лишь углубляли окружавшую их тишину. Лежа в кровати, с которой еще не вполне свыкся, я пытался уловить более дальние звуки, хотя не был уверен, что смогу понять их источник, и у меня было волнующее чувство безопасной здешности и блаженной окутанности темнотой. Какой именно звук извне потревожил мое сонное ухо, большого значения не имело. Салли тихо дышала рядом. Часы, тикая, подталкивали нас к рассвету.
И тут я продвинулся от сна к бодрствованию еще на одно деление. Часы? Но у нас только наручные, других в номере нет. Что это такое, собственно? Затаив дыхание, я вслушался. Тик-тик-тиктак-тик-тиктак-тик-тик, не одни часы, а много, не в лад, все по отдельности. Я приблизил к уху свои наручные часы – звук еле уловимый, в дюйме уже ничего не слышно. А то негромкое, торопливое, сухо-трескучее тиканье продолжалось.
Отвернув одеяло, я встал, двинулся к застекленной двери, открыл одну створку и вышел на террасу, устроенную на крыше третьего этажа. Снаружи было светлее, чем в комнате, и тикало куда громче, чаще, в более ломаном ритме – будто несколько мальчишек бегут с разной быстротой, ведя палками по прутьям забора в квартале отсюда. Я подошел к балюстраде, посмотрел вниз, на улицу, и ecco[82] – вижу наконец: вереница качающихся фонарей, которая ползет, поворачивая с моста Понте делла Витториа на набережную Арно, в сторону центра города. Каждый фонарь привешен к двуколке, рядом с каждой двуколкой идет мужчина, а везут их ослики, чьи торопливые копыта, “тикая”, стучат по мостовой.
На каменный парапет вдоль реки от фонарей ложились увеличенные колеблющиеся тени: колеса со спицами, ослиные ноги-ножницы, длинные уши. Теперь, когда меня не отгораживал от звуков выступ крыши, я слышал, помимо тикающего стука копыт, еще и скрежет железных шин на неровностях мостовой, скрип осей, говор там и сям, чей-то смех. Когда кто-нибудь останавливался зажечь сигарету, его лицо от спички на секунду расцветало красным.
Я поспешил в комнату, по пути приостановился освободить вторую створку двери и оставил обе настежь открытыми. Когда включил прикроватный свет, Салли подняла голову:
– Что случилось?
– Я тебя сейчас возьму на руки, – сказал я. – С одеялом. Подъем.
Я вынул ее из кровати, обмотал ее ноги одеялом и понес к террасе.
– Но что случилось? – в тревоге воскликнула она. – Пожар? В чем дело?
– Нет, не пожар, – сказал я. – Но надо быстро. Скоро они пройдут. Ты должна это увидеть.
Я посадил ее на балюстраду, закутал в одеяло и обнял одной рукой для надежности. Прежде чем она посмела взглянуть вниз, ее рука обвила мою шею.
Я зря беспокоился, что процессия пройдет. Копыта тикали и тикали, шины скрежетали и скрежетали – с полмили подвижных огней и наполовину видимых силуэтов, мужчины, ослики, груженые повозки, они непрерывно стекали с моста.
– Боже мой, какой вид! – выдохнула Салли. В моих объятиях она была теплая от сна. – Что это такое, не знаешь?
– Думаю, везут товары на рынок. Цуккини, carciofi[83].
– Какая красота! Откуда ты узнал?
– Не узнал, а услышал. Копыта тик-так, тик-так.
– Приятный звук, правда? Похоже на Ферде Грофе[84].
– Приятней, чем громыхание фермерских грузовиков по пути к Фэнел-Холлу[85].
Мы глядели довольно долго – а повозки одна за другой все сворачивали с моста, фонари, качаясь, плыли мимо. Моим босым ногам становилось холодно, их царапали мелкие камешки в крыше.