– Худшее, на что ты мог рассчитывать, это еще два года в том же статусе, так или иначе – некий старт. Мы все это получили для начала. Теперь некоторым из нас продлили. Но ты-то за год сделал больше, чем любой из нас сделает за четыре-пять, а тебе указывают на дверь.
– Нет диплома из Лиги плюща[48], – говорю я. – Нет определенного поля деятельности. Нет статей в Журнале ассоциации современных языков. Нет исследований романтических излишеств в “Комусе”.
– Дерьмо дерьмовое! – возмущается Сид. – Мерзкая жеваная-пережеванная и выблеванная падаль! Из-за нее Эд сделался циником. Черт бы их взял, они же поощряют посредственность! Нам, остальным, волей-неволей надо играть по их правилам, но тебя даже в игру не берут. – В расстройстве и ярости он ходит по комнате и бьет кулаком по книжным шкафам и стенам. Останавливается. – По великой доброте и мудрости своей дали тебе две летние группы. Утешительный приз. Можешь повкалывать на них лето, а потом – до свидания.
Тяжелые времена многому учат, смирению в том числе. Мне нельзя забывать, что моя маленькая дочь еще поправляется после родовой травмы, что моя жена тоже до сих пор нездорова, что на лечение и на девушку, которую мы наняли в помощь Салли, уже потрачена большая часть наших сбережений. Новость о летних занятиях я воспринимаю с благодарностью. Хоть что-то.
Сид подходит к подоконнику, где кипами лежат бумаги бог знает какой давности, оттиски бог знает до чего малоинтересных статей, библиотечные книги, бог знает насколько просроченные. Его губы прижимаются к зубам. Кажется, сейчас плюнет.
– Сколько рассказов ты написал за год? Три? И все продал. И роман, который сделает тебя знаменитым, – дай срок, немного лет пройдет, и студенты этого жалкого заведения будут его изучать. И минимум две статьи. И сколько-то книжных рецензий. И в антологии поучаствовал. Все это – в свободное время от преподавания с полной нагрузкой. А они бьют тебя по пальцам, чтобы отцепился от их шлюпки. И знаешь почему? Ты – угроза для бездарей. Они не терпят соседства ни с чем выдающимся: сразу видно, чего они стоят. Твоя энергия, твой талант – это бомба у них под кроватью. Половина исполнительного комитета заканчивала тут колледж, магистратуру, аспирантуру, потом их брали тут в преподаватели, в других местах они никогда не работали. Они вросли, закоснели, они ленивы и боязливы. Им страшно пускать на кафедру таких, как ты.
Мы оба знаем, что за этими словами стоит не убежденность, а дружеская верность и огорчение. На этой кафедре не меньше компетентных преподавателей, чем на любой другой, с какой ему или мне приходилось иметь дело. Я его понимаю: он имеет в виду, что времена тяжелые и стать жертвой на сей раз выпало мне. Но слышать, что со мной обошлись несправедливо, все равно утешительно.
– Запомни эту речь, – говорю я ему. – Я, может быть, захочу услышать ее еще раз. Я, может быть, захочу из нее цитировать. А как у Дэйва дела?
– Так же, как у меня: продление. Они хитрые. Если продержат человека семь лет, то, по правилам Американской ассоциации университетских профессоров, должны будут взять его на постоянную должность, пусть даже у него нет ученой степени. Поэтому дольше шести лет никого держать не будут.
– Нет-нет. Вы с Дэйвом унаследуете эту кафедру. А Эда ждет его должность в Джорджии. Как у Эрлиха?
– Выгоняют. Следующий год последний.
– Надо же! Как меня. Он будет вне себя. Столько просидел над греческим! Столько задниц перецеловал! А Хаглер?
– Выгоняют. Тоже последний год. И теперь наймут вместо вашей троицы троих новых, дешевых, жадных до работы преподавателей низшего разряда. Пройдет три года – пошлют их подальше и начнут все сначала.
– Оставили, значит, только тебя и Дэйва. Что ж, это честь.
– Сомнительная.
Я его понимаю. Если бы со всеми нами обошлись одинаково, он мог бы радоваться. Но его предпочли большинству его друзей, включая тех, кому он благородно отдает превосходство над собой, и он не видит такому фаворитизму причины, помимо своего богатства, да еще, может быть, общественной и светской активности своей жены. Большой радости это ему не доставляет.
Он беспокойно поворачивается и толкает оконную раму; она подается, скрипя и пыля. В комнату плывет нежный, мягкий, ароматный весенний воздух. Он стоит у окна и дышит. Свежий воздух – лекарство для него; весна – это стремление, тяга; его автоматическая реакция на все, что напрягает, томит, – ходьба, бег, коньки, лыжи, что-нибудь дающее выход энергии.