— Бывало, так ведь от страха.
— Ага, от страха. Все тогда от страха дрожали, а нынче никто вроде и не знает, в чем же мы, собственно говоря, провинились.
— Один наш фельдфебель, — сказал я, — прямо у меня на глазах сделал это. Я даже поначалу не понял; он приложил лимонку к уху, совсем как мой дед, когда заводил часы. Но в фельдфебеле не честь заговорила и не страх, он не хотел быть нам в тягость; ему прострелили колено.
— Э, не строй из него героя, — ответил парикмахер. — Я верю в господа нашего, всемогущего владыку, но в этаких героев — нет. А от компашки, в которой терпят, что кто-то прикрывается громкими словами, меня рвать тянет. В тягость! Как далеко пришлось бы вам его тащить, до луны?
— Мы везли его на санках, — сказал я, — и, когда невмоготу стало, хотели пристроить у крестьянина, но парня, видимо, страх перед поляками одолел.
— Ага, значит, страх! А мысль остаться с ним — одному или даже двум из вас — у того крестьянина, если уж вы ему не доверяли, вам в голову не пришла? Ты хоть раз задумался, почему же эта мысль для вас исключалась?
— Чего я в тебе терпеть не могу, — сказал я, — так это твои вечные «вы» да «вам», сам-то прежде даже чаевые брал.
Он сердито глянул на меня и за всю оставшуюся ему жизнь обратился ко мне один, от силы два раза. Но в ту минуту я еще этого не знал, и вообще мне хотелось читать.
Дело было в конце марта, погода на дворе стояла мерзко неустойчивая, часовые еще ходили в зимней форме, было утро, и я был счастлив.
Я был счастлив, оттого что держал в руках книгу. Если бы мне пришлось объяснять, в чем заключалось мое счастье, я был бы в затруднении, как и всякий другой. Но я знал бы, с чего начать: я завел бы речь о книгах. При этом, правда, выползли бы на свет божий знакомые истории о чердаке, и о выкраденной лампе, когда все легли спать, и о руготне, что глаза порчу, но все это была бы речь о счастье.
И если б мне вдобавок пришлось объяснять, что особенно точило меня, пока я ждал, чтобы у меня вновь отросло мясо на пальцах, то я сказал бы о книгах, которых мне так не хватало. Хотя кое-какие книги все же имелись, и даже в лазарете в Пулавах, но кто не входил в одну из разбойничьих шаек или не желал платить непомерную плату — пайку сахара за день чтения или полпайки хлеба, — тому, как и мне, оставалось только мысленно перечитывать все книги прошлых лет.
Однако в тот день, который я считаю мартовским и о котором твердо помню, что ранним утром я еще был счастлив, у меня все-таки оказалась книга. Эрих, примкнувший к лейпцигской шайке супокрадов, в порыве мягкосердечия дал мне Шторма, дал просто так, как память о давних временах в лодзинском лазарете.
Понятно, Шторм не пользовался таким спросом, как Йон Книттель[11], дома, на моей родине, Шторм стоял где-то далеко позади Густава Френсена[12], и не только потому, что жил в далеком Хузуме, а Френсен — в близком Мельдорфе. Шторм был для нас чем-то вроде братьев Гримм, а Френсен чем-то вроде Йона Книттеля. В школе мы учили «Октябрьскую песнь» и «По степи»[13], и еще до того мы слышали о «Маленьком проказнике» и о «Фее дождя»[14] но «Йорна Уля» считали куда занимательнее, и еще мы знали, что книги Френсена переведены на сорок языков и что их не меньше трех миллионов штук.
Я жутко злился, когда какой-нибудь мой соотечественник, уроженец Южной или Средней Германии, догадавшись о моем происхождении из Шлезвига, едва слезу не пускал и бормотал: «о дымкой затянутый город у моря…»[15]
— Но это же о Хузуме, — говорил я.
— Ясное дело! — говорил он, твердо уверенный, что Марне — пригород Хузума, а Теодор Шторм — мой ближайший сосед.
Но вся моя тоска позабылась, когда Эрих дал мне книгу; наконец-то у меня книга, а Шторм, что ни говори, все-таки мой земляк.
Как шлезвигцам это удавалось, не берусь сказать, но они, видимо, ловко увиливали от плена; в лагерях их было так мало, что о землячестве и мыслить нечего было, не говоря уже о том, чтобы составить фризскую команду, о каковой я временами мечтал, прежде всего для борьбы с разбойными кёльнцами, лейпцигцами и венцами.
Я добровольно вызвался дежурить и с тачкой, уставленной парашами, прошел по всем отделениям, пока врачиха не застукала меня и не погнала назад, на нары, чтобы я не навредил пальцам, но я ведь только затем бегал, чтобы прислушаться к разговорам и по северному тягучему говору распознать земляка.
Мне не повезло; я нашел всего-навсего одного маклерского помощника из Тондерна, да и тот намалевал у себя на шапке «данеброг»[16] и держался, точно непризнанное перемещенное лицо.
12
Френсен, Густав (1863—1945) — немецкий писатель, один из популярных представителей так называемой «областнической литературы».