Я видел, как склоняются маршалы перед монархами, матроны — перед малолетними наследницами престола, матросы перед в дымину пьяными собутыльниками, поэты перед в дым пьяными аристократами, поэты перед шляпницами, поэты перед талантливым стихотворением.
Я видел, как расшаркиваются представители всех классов, всех возрастов, всех сословий и слоев общества, самых разных должностей и профессий, и всех этих людей — вот что в конце-то концов было истинной напастью — всех изображал владелец извозчичьего двора из Саксонии по имени Эрих.
Правда, в кадрах моих киновидений роли словно бы исполняли настоящие актеры: Ганс Мозер, обманутый скромный музыкант, покоряется, но замысливает недоброе; Гэри Купер приглашает дочь полковника на танец, думая о притаившихся неподалеку индейцах; Лилиан Харвей приседает в глубоком реверансе перед великой княгиней, косясь на обтягивающие рейтузы ротмистра Вилли Фрича; у То́лстого тоже обтягивающие штаны, и когда он учит Тонкого[23], как кланяются при дворе, то штаны не выдерживают, — но Ганс Мозер оказывался не Гансом Мозером, а Ганс Альберс не Гансом Альберсом, и Зара Леандер не Зарой Леандер, а Пат так же не был Патом, как Паташон — Паташоном, и тетя Риттер, и профессор Бартольд Нибур, и даже моя мать, которая играла во многих этих фильмах, оказывались не тем, чем они представлялись; они играли какую-нибудь роль, но их самих тоже играли; их играл всегда Эрих из Пирны, что на Эльбе.
Врачиха успокоила меня, когда я пожаловался ей на жуткую путаницу в моем мозгу, объявив, что мое сумасшествие вполне нормальное, а так как она считала меня внучатным тезкой ученого-историка, то говорила со мной о моем сотрясении мозга только как о commotio[24].
До того, как она исчезла из моей жизни, нам случилось с ней пережить одно весьма странное мгновение; произошло все поздним летним вечером.
Я, разумеется, был не единственным, с кем она во время обхода разговаривала не только о ранах, выздоровлении и о болезнях, но со мной она разговаривала чаще, и это я вовсе не внушил себе, я это знаю благодаря колкостям моих соседей, среди которых особенно выделялся мой старый знакомый, мастер Эдвин из Коло.
И африканистый эсэсовец все еще лежал здесь, и чулочник с Рыцарским крестом, но они не очень-то вякали, а два-три французских ругательства и фогтландские рецепты супов можно было перетерпеть.
Но Эдвина терпеть было трудно. Дела его были плохи, можно сказать, дерьмовые были его дела, но как-то получалось, что все, о чем он говорил и думал, он тоже обмазывал дерьмом.
Врачиху он называл не иначе как жидовка, а узнав, что у нас с маленькой чернявой женщиной возникла взаимная приязнь, стал допекать меня бабскими историями и расистско-гигиеническими сведениями.
Понятно, когда врачиха оказывалась поблизости, он держал язык за зубами, но начинал вдруг дергаться, точно в беспокойном сне, его лоб и желтый нос покрывались мелкими капельками пота и поблескивали, точно обтянутые влажной пленкой, и сразу видно было, что он чувствует себя до глубины души оскорбленным. А иной раз он и вправду спал, хотя я так и не научился распознавать, когда же сон был настоящий.
Врачиха, верно, думала, что доставит мне удовольствие, поместив меня снова к обмороженным, но на первых порах я все равно не воспринимал свое окружение, а позднее я бы в любом отделении чувствовал себя неуютно.
В тот июльский вечер, о котором я собирался рассказать, врач-капитан еще раз зашла к нам и села, как обычно в подобных случаях, на табурет санитара, подвинув его к моей койке.
— Ну как, вы опять видели во сне поклоны? — спросила она, и я ответил, что на этот раз все разыгралось особенно жутко. Я видел во сне нашего Эриха из Пирны в обличье Луиса Тренкера[25], и он, известный своими выкрутасами, повис на глетчере, в четырех тысячах метров над уровнем моря, где и встретил восходящее солнце благочестивым и рискованным поклоном.
— Нет, конечно, — сказал я, — я точно знаю, подобной выходки Тренкер не позволил бы себе в своих фильмах. Но правда, подмигнуть бы он солнцу подмигнул или прищелкнул бы языком, как истый тиролец, но поклон в висе на канате, нет, это, пожалуй, более чем поэтическая вольность.
— Интересно, — сказала врачиха, — что вы знаете о поэзии и о вольности?