Черноглазая Аленка, четырнадцатилетняя сестра Якуни, весело смеялась в ответ на болтовню брата. Иванка же краснел. Перед Аленкой ему хотелось выглядеть таким же молодцом, как подмастерье Мошницына, рослый молодой кузнец Уланка, и Иванка во всем ему подражал. Он старался медленно, истово хлебать жирные щи, как Уланка. Но из этого получалось лишь то, что он прозевывал еду и оставался голодным возле пустой миски…
Когда Иванка приходил по субботам домой, он видел в семье небывалый развал. Сумрачный облик осунувшегося отца, разор и запустенье сторожки тем разительней представлялись ему, что в доме Михаилы, где жил он теперь, все было чинно, уютно и аккуратно: на крашеных полках стройно стояла начищенная посуда, вышитые полавники были расстелены по скамьям, чистая камчатная скатерть лежала на длинном столе, а на стенах висели картинки – «Адам и Ева в раю», «Притча о блудном сыне» и «Зерцало житья человеческого». Занавески по окнам, ярко шитые полотенца, чистые половики, запах хлебного кваса, резная раскрашенная солоница среди стола – все создавало уют и вселяло мир…
Иванка мечтал о том, как однажды, придя домой, все приберет, а на торгу купит картинку, чтобы повесить на стену…
Но каждый раз дома оказывалось все хуже. Однажды Иванка пришел, когда Федя лежал больной, бабка мыла белье на реке, а Груня была голодна и угрюма. Она со слезами кинулась к Иванке и, всхлипывая, стараясь сдержать плач, рассказала о том, что отец не выходит во все дни из кабака. Он пропил все и, приходя домой, самодурит, кричит и даже побил бабку Аришу, требуя денег…
Все мечты о том, чтобы дома прибрать, пошли прахом. Иванка лежал и не спал, пока засинел рассвет.
– Иванка! – среди ночи окликнула Груня.
– Ты что?
– Вздыхаешь всю ночь, как маманя, а я боюсь, – шепнула она.
– Ладно, не стану, – ласково пообещал ей Иванка.
Поутру он вовремя отблаговестил к заутрене и к обедне, и только после обедни в дом ввалился Истома. Его было не узнать: борода поседела и свалялась в грязный комок, волосы были растрепаны и тоже седые. Шапки не стало – верно, он заложил ее в кабаке, как и кафтан. Он был пьян… Услышав его голос, Федюнька залез на печь, а Груня опрометью кинулась хорониться за церковную дверь. Только бабка Ариша осталась сидеть у окошка, штопая проношенные обноски.
Шатаясь, держась за стену, Истома стоял у порога.
– Здоров, сокол! – хрипло воскликнул он, увидя Иванку. – Выгнал тебя кузнец?
– Воскресенье нынче, – ответил Иванка.
– А-а, воскресенье! Ну, значит, и праздник! Вот мы с тобой и выпьем винца. Бабка, встречай гостей!
– Нечем встречать, Истомушка, промотал ты остатнее! Ребята голодные…
– Поклоном низким встречай! – заорал Истома.
– Пьяному и поклон не в честь! – не вставая, проворчала старуха.
– Это я, что ли, пьян? Побируха несчастная, ты кому молвишь?! Кто тебе, вековой кочерге, приют дал?! Я тебя, хрычовку…
Истома схватил от печи ухват, но Иванка вовремя подоспел и легко вырвал его из пьяных неверных рук.
Истома обалдело взглянул на осмелевшего сына. Иванка и сам оторопел от своей дерзости.
– Ты что, волчонок, на отца родного? – медленно и грозно выговорил Истома. – Да я тебя вместе и со старухой…
Иванка замер. Пальцы отца больно впились в ключицы, изо рта его нестерпимо воняло водкой. Иванка молча резко рванул отца за руки. Руки Истомы ослабли и соскользнули.
– Ишь ты, кузнец-то каков, а! – воскликнул звонарь. Его развеселило, что Иванка не поддавался. – Бабка, гляди ты, заступника выходила – отца побьет.
– И то дай бог! – не сдавалась старуха. – Некому тебя бить-то!
– Так что ж, то ты его научаешь? – снова нахмурился Истома.
– Сам ты, батя, меня обучал, чтобы старым да малым быть обороной, – нашелся Иванка.
– Поди ты, а? И то ведь! Учил себе на голову!..
Истома снова развеселился и сел на скамью.
– Ну, старуха, откуда хочешь неси вина, – потребовал он.
Бабка, как бы согласившись, выскользнула из сторожки.
Целый час Истома бранил старуху, что долго ходит, и клял свою несчастную долю. Наконец лег на лавку и захрапел.
2
Смолоду немало бродивший по гулянкам и кабакам, дворянин прежде бывшего знатным рода, Петр Тихонович Траханиотов[65] у себя в Касимовском уезде прославился тем, что совсем захудал: из его поместья от нищеты и обид разбрелись крестьяне все до последней семьи, оставив ему лишь пустые разрушенные дворы…
Траханиотов знал, что крестьяне его бежали в переяславскую вотчину боярина Никиты Романова, но его не впускали туда с сыском, и, чтобы поправить свои дела, ему оставалось или выслужиться в ратном деле на царской службе, или поехать в Запорожскую сечь[66], стать казаком и поживиться добычей где-нибудь в землях турецких или в самой Варшаве.
Иногда под хмельную руку он мечтал вместе с холопом:
– Я стану у них атаманом, ты у меня в есаулах… уж тут мы с тобой повоюем!..
И Первушка усмехался про себя, слушая его болтовню, и думал:
«Не по дворянским чинам в казаках атаманство дается. Может, стану я атаманом, а ты у меня будешь коня к водопою водить!»
Но, разумеется, вслух Первой не высказывал этих мыслей.
– Тешишься все, осударь!.. – недоверчиво замечал он. – Когда же то будет?!
– Постой, вот дело одно порешится, – обещал Траханиотов.
И вдруг неожиданно заговорил о другом.
– А что, Первой, не жениться ли нам? – внезапно спросил он, придя под хмельком домой.
– Женись, я тебе не помеха. Ты, стало, раздумал в казаки… – с обидой сказал Первушка.
Траханиотов поглядел на помрачневшего холопа и засмеялся:
– Да ты не бойся: коли женюсь, у нас с тобой все житье иное пойдет – главным приказчиком в вотчине станешь…
– В во-отчине! – нагло передразнил Первушка. – Сытым бы быть, а то вотчина, вишь!
– А ты, холоп, волю взял говорить с господином, – словно впервые заметив это, сказал Траханиотов. – Не поставлю тебя приказчиком: все добро покрадешь, своеволить учнешь… Дворецким[67] тебя оставлю…
– Дворецкими старики бывают, какой я дворецкий! – серьезно сказал Первушка, словно богатая жизнь уже начиналась завтра.
– Ну, станешь… главным конюшим! – пообещал дворянин.
– В Боярскую думу[68] с тобой скакать, от недругов оберегать, – насмешливо подсказал Первушка.
– И то, – спокойно согласился Траханиотов. – Только вперед, чем тебя на такое место поставить, велю я тебя нещадно плетьми стегать, чтобы язык холопий смирить… Пошел спать, грубиян! – неожиданно заключил он.
Через несколько дней Первой убедился в том, что разговор о женитьбе не был пустой болтовней его господина.
Поутру, едва отперли уличные решетки, к Траханиотову прискакал стольник[69] Собакин, его земляк и старый товарищ.
– Петра, вставай! Мать невесту тебе нашла. Уж такую невесту! – орал Собакин над сонным приятелем.
– Ну какую, какую? – бормотал Траханиотов, не в силах очнуться.
– Такую, что ты и во сне не чаял! Такого боярского рода, что станешь ты в первых людях.
– Ну чью, чью? – проснувшись и сев на лавке, спрашивал Траханиотов.
– Узнаешь там чью. Покуда молчок! – таинственно сообщил приятель. – Сбирайся, оденься покраше, да едем…
Стольник недаром торопил своего приятеля, кусок могли вырвать из рук: завидная невеста была двоюродной сестрой боярина Бориса Ивановича Морозова, царевичева дядьки и воспитателя, которая хоть не родилась гораздо казистой, зато брала знатностью рода и близостью ко двору.
Мать стольника Марья Собакина слыла среди московских дворян удачливой свахой и водила знакомства в богатых и знатных домах, где случались женихи или девицы на выданье.
Марья Собакина от жениха не скрыла того, что невеста не отличается юностью и красотой, не скрыла она и того, что в женитьбе нужна поспешность, потому что невеста свела слишком близкое знакомство с приказным подьячим Карпушкой Рыжим. Траханиотов заколебался. Тогда старуха строго прикрикнула:
65
66
68
69