«Так что же, — вскричал я, — ты хочешь уподобиться отступнику Шаулю?» А он ответил грустно: «Нет, свой путь у друга моего Шауля, или Павла, как называет он себя теперь сам, и свой — у меня. Мой пылкий друг сменил путь, но не сменил походки. Он все такой же резкий и однозначный, он так же громит непокорных и насаждает свое слово. А тем, кого нет рядом, — пишет письма».
Я видел, как дорог ему друг, и решил хоть немного поддержать его. Я сказал: «Что ж, если после него останутся книги, мудрецы будущего разберут наши споры, и хоть в этом я могу его одобрить. Доверить папирусу свое слово — значит сберечь его от искажения. Потому мы и книжники, ученики Гамлиэля». А он ответил печально: «Нет, я так не думаю. Пройдут века, и будут новые книжники спорить о малейших буквах в посланиях Павла, и не будет конца этому спору, и каждый захочет, чтобы Павел был похож на него самого. Да и Сам Ешуа, пожалуй, тоже. И вот фарисеи постятся во вторник и четверг, а они придумают, как поститься, к примеру, в среду и пятницу, будут строго следить за посторонними и снова спорить о правилах поста. Не хочу. Так что я… я буду просто ходить по свету и беседовать с людьми. Я буду жить, буду просто собой, буду помогать другим людям найти себя. Я буду стеклышком, просто цветным стеклышком, сквозь которое проходит Божий свет».
— Сократ! — Филолог аж присвистнул от удивления, — иудейский Сократ!
— Отступник, — со вздохом отозвался Черенок, — иудейский отступник. Да разве это путь книжника? Великий Йоханан[92], когда Иерусалим был осажден, притворился умершим… а лучше сказать, временно умер ради наших Писаний. Ученики вынесли его за пределы города якобы для похорон, ведь римские легионы не выпускали из города живых. И тогда учитель Йоханан встал и попросил отвести его к Веспасиану, да продлит Всевышний его дни.
Марк не смог, даже не попытался скрыть кривой ухмылки — слишком неожиданно прозвучало теперь это имя. А Черенок продолжал:
— Он и вправду умер для Города, в который не суждено ему было вернуться, для тех ревнителей, которые не простили ему пресмыкания перед полководцем захват… славного города Рима. Но ценой своей смерти он спас наши книги. И сейчас в далекой Галилее собираются уцелевшие книжники, они приносят с собой свитки, они продолжают изучать Тору — и значит, жив наш народ. Вот путь книжника.
И я попал в рабство за книги, — я же рассказывал вам свою печальную историю, как пытался я спрятать в укромных местах то, что еще можно было спрятать, и как мне это не удалось. Но наверняка удалось другим — и значит, оживет наш народ через тысячелетия.
Только без брата моего Шимона. Он отбросил книги. Он отказался от иудейства. Он… все равно он любимый мой брат, и нет для меня никого из людей, о ком бы я плакал горше: ни жена, ни дети, о судьбе которых мне ничего не известно, ни отец с матерью, уже приложившиеся к праотцам своим. Брат мой, бедный мой брат на тонкой ветви смоковницы.
— Довольно, — Марк прервал его плач.
То, что казалось изящным риторическим состязанием, превращалось в вечер чужих семейных воспоминаний, и Марк уже жалел, что все это затеял. Рабы есть рабы, порядок есть порядок, и пока не настали Сатурналии[93], ни к чему спрашивать их о желаниях.
— Расходитесь! — Марк помахал рукой, — о решении я объявлю в другой раз!
А на Остров наползала ночная тьма, и прекращался дождь, и вздыхало море, и благоухала весенняя земля, и соловей, безумный соловей начинал свою песню даже раньше, чем стемнело, а в ответ ему запевал другой, и третий, словно желали показать людям истинную красоту, не зависящую от их распрей.
И через час или два, уже перед тем, как отойти ко сну, Марк все же задержался на пороге своей комнаты, чтобы ответить на вопрос Филолога:
— И что же ты решил?
— Еще не принял решения. Но вот что мне интересно: ты думаешь, этот Симон-Шимон — один и тот же человек? Они говорили о нем так по-разному…
— Я думаю, что они видели одного и того же. Но запомнили разное. Каждый запомнил такого, какого запомнить захотел.