Выбрать главу

Никто из ребят перевозить немцев не собирался.

Да и на чем? Лодок в Гнилицах мало. Если у кого-то имелись одна-две дырявые, то были притоплены. Обходились так называемыми комлями, то есть долбленками — два бревна, из коих выбрана сердцевина, связанные в катамаран. Руководили плавсредствами дедушки. В тот момент они почему-то замешкались, засуетились, провожая взглядами красноармейца. И только когда немцы чесанули из автоматов над нашими головами, дедушки опомнились: пришлось им поработать, отрядиться в перевозчики.

Часть немцев, около взвода, переправилась тут же на комлях, остальные, с машинами, прихватив провожатого, пустились на поиски брода.

Немцы поднимались от реки шумные, разгоряченные, в основном молодые, простоволосые, каски висели на ремнях. Помню, что обратил внимание именно на необычную для моего взгляда амуницию: на ремнях висели помимо касок фляжки, обтянутые суконной материей, металлические круглые футляры противогазов, плоские котелки, какие-то подсумки, а за спинами — ранцы, крытые гнедой шкуркой, и еще множество всяких блестящих предметов: крепежные карабинчики, медальоны, бляшки, пуговицы. Рукава мундиров почти у всех закатаны по локоть. Разгар лета. На ремнях — оружие: черные короткие автоматы.

Не скажу о взрослых обитателях Гнилиц — за ними я тогда не наблюдал, — зато уж вся мелкота, оказавшаяся на берегу, во все лупетки разглядывала пришельцев, благо разглядывать было можно: никто даже не шикал на ребятню.

Многого я тогда не понимал. Можно сказать — ничего не понимал. Было не столько страшно, сколько интересно. Как же — война! Собственной персоной. Не по радио, не в кино. Не в книжках. Вон они какие, фашисты знаменитые… Ну, ничего. На войне всякое бывает: сегодня они речку перешли, завтра наши погонят их за эту же речку, если не дальше.

И только вечером, перед сном — некоторое отрезвление от бесплатного «кино», от небескорыстной занимательности происходящего. В голову приходит догадка: стряслась беда, прежней жизни нет.

До прихода немцев мы, то есть беженцы из Порхова, ночевали в гнилицкой школе. Спали на полу в классном зале. В первые же минуты своего появления солдаты потеснили нас из школы. Все так же весело, припеваючи выбрасывали они в открытые окна наши узлы, или «шелгуны», как выражались местные жители. Однако самое невероятное произошло часом позже.

Немцы собрали возле школы все население, вынесли из помещения несколько застекленных рамок с портретами наших вождей и, трахнув ими о землю, начали топтать сапогами, приговаривая ругательства, яростно и одновременно весело сплевывая. Хрустели портреты Сталина, Ворошилова, Кагановича. Топтали наши иконы, изображения наших идолов. Никто даже пикнуть не успел, как все было кончено. И стало ясно: пришло время, способное растоптать не только портреты, но и любого из нас. Именно эта демонстрация врагом наглядного урока с применением наглядных пособий потрясла мое детское воображение до изначальных глубин. Урок насилия и попрания был преподан с такой отчетливостью, что с ним уже ни в какое сравнение не шли события последующих дней и лет, в которые окунуло меня затем всенародное бедствие, и, скажем, развенчание тех же идолов-портретов в дни нынешние пережил я намного спокойнее, нежели тогда, в Гнилицах.

7

Время от времени посещает меня странное видение — земля без людей. Вряд ли это игра воображения. Хотя конечно, правильнее будет сказать не «видение», а «представление», продиктованное волей, а не возникшее само по себе. Иными словами, могу представить планету без признаков пребывания на ней человека. Чаще всего происходит это ночью, перед тем как заснуть в одиночестве, когда в комнате уже погашен свет. Как бы — выпадение из жизни.

Иной раз созерцание безлюдной земли поступает ко мне в лесу или на берегу моря, а то и в воздухе, когда неотрывно смотришь в иллюминатор на волнистую, неровную «изнанку» облаков (лицевая их сторона обращена к земле), тогда вдруг с печалью, с болью в сердце ощущаю, что никаких людей в природе не было и нет, в том числе и меня, и не только там, под брюхом лайнера, но и сверху, над ним. А ведь когда-то именно так и было. Скажем, пару миллионов лет назад. Тогда — что же он такое, наш мозг, помимо известных о нем сведений и функций? Может, он еще и проектор доисторических событий или хотя бы состояний?

Наблюдая в себе вселенское безлюдье, я как-то не задумывался о прочей живности — о зверье, птицах, насекомых, рыбах, — есть ли они? Раз нет людей, нет и всего остального, способного существовать вне человеческого влияния. Одни ландшафты и структуры — горы, равнины, деревья, вода, складки земли. И уж совершенно определенно — никаких заводов, плотин, машин, конструкций. И неизбежно вослед моим фантазиям бежала мысль: если нет людей, то нет и Бога над ними (для чего Бог птицам, рыбам, червям, деревьям, если все они молчат разумом и далеко не все имеют сердце. Бог для живого слова).

И так далеко зайду в своих представлениях, что, вернувшись в действительность по чьей-нибудь милости (шум соседей за стеной, фырк машины под окном, толчок в спину через самолетное кресло, боль в собственной пояснице, наконец!), с блаженным восторгом вспоминаю: ан есть люди-то! Проживают, содержатся. А значит, и все остальное при них.

8

Мрачноватый Леонид Андреев, беседуя с восторженным Максимом Горьким, рассказывает, как подростком бросился под поезд, но почему-то аккуратно угодил вдоль рельсов, и поезд промчался над ним, только оглушив его. Восстанавливая беседу с товарищем по перу, Горький в своих воспоминаниях добавляет: «В рассказе (Андреева) было что-то неясное, недействительное, но он украсил его изумительно яркими ощущениями…» И продолжает: «Это было знакомо и мне: мальчишкой лет десяти я ложился под балластный поезд, соперничая в смелости с товарищами». И далее излагает не ощущения, а сам факт. Рисует умело, отчетливо.

Один передавал ощущения от попытки самоубийства. Другой рисовал картину. О попытке самоутвердиться. Один любил Эдгара По, Метерлинка, Достоевского. Другой — Чехова, Толстого, Короленко. Один, вспоминая «бездну», рассуждал о поисках Истины, себя в Истине. Другой — воссоздавал «правду жизни», ее достоверную матрицу. Как видим, разные писатели, хотя и дружили.

Но сейчас я — о другом. А именно — о своей бездне, о своей былой тяге лечь под осязаемую опасность, вкусить жуткого, чтобы испытать… нечто. Однако дослушаем старших.

— Что влекло нас к такой нелепой забаве? — спрашивал Леонид Андреев.

Горький в ответ говорил что-то про испытание подростками силы воли, но Андреев от этих «испытаний» отмахнулся:

— Не по-детски! — затем процитировал: — «Есть наслаждение в бою И бездны мрачной на краю…» — Но, подумав, отверг и «наслаждения»: — Как-то иначе, только не могу понять — как? — И вновь принимался объяснять ребяческое безрассудство поисками Истины.

Лично я под поезда никогда не ложился. Иные времена, иные нравы. Да и техника на дорогах не та, что при Андрееве. Более устрашающая. Но безрассудных поступков совершил немало. И мои комментарии к этим поступкам неизбежно будут отличаться от дореволюционных рассуждений двух писателей-классиков. Их детство не знало театра войны. То есть зрелище тогдашней их жизни (конец девятнадцатого века) было относительно спокойным, статичным, даже в чем-то наверняка скучноватым. Вот и приходилось время от времени ложиться под поезда. Или прыгать через костер. А в моем подростковом далеке всяческих экстремальных состояний, сиречь забав, хватало самих по себе: их не надо было придумывать, они торчали из происходящего, как колючая стерня из сентябрьского поля.

Более всего любил я взрывное дело. Не имея к тому ни прав, ни достаточного опыта. Из всех видов шизофрении, надо полагать, самой родственной была для моей тогдашней податливой психики мания производить взрывы, производное от пиромании. Тетушка Ефросинья, порховская сестра отца, в чьей семье встретил я приход немцев на псковскую землю, объясняла мою взрывоопасную озабоченность по-своему: «Лукавый попутал мальца. Нечистая сила соблазняет. Храни его, господь, сиротинушку». И многое мне прощала. Хотя сиротинушкой был я не подлинным, временным. Хотя именно тетка Ефросинья одной из первых испытала на себе действие моей «нечистой силы». Это в ее печной подтопок подложил я с вечера горсть винтовочных патронов, и на рассвете они едва не перевернули чугунок с картошкой.