Выбрать главу

И тут хочется воскликнуть: почему?! Почему порождения дьявольские пронзительнее проявлений божеских? Почему исчадие зачастую ярче фимиама? Небезопасные приключения (духа и тела) желанней идиллического покоя?

Естественно, что в своих домыслах придерживаюсь я чисто писательской версии. Отчего, к примеру, массовый читатель предпочитает детективы, то есть те именно сюжеты, где зачастую фиксируется насилие?

Почему даже под пером гения отрицательный персонаж выглядит правдивее идеального — скажем, в «Идиоте» Достоевского Ганя, Рогожин смотрятся достовернее князя Мышкина? Почему вообще проблема положительного героя в литературе выросла в… проблему? Почему, наконец, негодяя, злодея, бестию писать проще, нежели какого-нибудь ангела во плоти? И почему, если уж кому-либо из писателей удается положительный образ — скажем, Тургеневу в «Записках охотника» образ Лукерьи, — то и цена этому успеху соответствующая, то есть непреходящая, а не просто высокая, хотя и бытующая только среди знатоков, а не среди читающих масс? Почему, начав распространяться о добре, мы неизменно вызовем внутреннюю зевоту читателя-обывателя? Почему он воспринимает наши призывы быть добрее, а значит — и совершеннее, как умозрительную болтовню? (Оттого, что сами несовершенны, у самих рыльце в пушку?) А вплетая в сюжет чтива похождения злодея, приобретаем в таком читателе — почитателя? По какому праву? Не оттого ли, что, прослеживая в самих себе агрессивные начала, стараемся оправдать их признанием зла постороннего? С волками жить? Откуда сил тяга на остренькое? Да и в самой жизни, в двадцатом ее веке что более всего запомнилось и повлияло на умы? Изобретение атомной бомбы и ее применение на живых людях, гражданская в России и мировые войны, концлагеря с их абажурами из человеческой кожи и колымские и прочие сибирские, воркутинские, казахстанские Долины смерти, разбомбленный в одночасье союзниками Дрезден, блокада Ленинграда с миллионным кладбищем на Пискаревке, уничтожение делового крестьянства в период коллективизации… Что читают нынче взахлеб, о чем все эти книги и статьи? Опять же — об ужасах (произвола политики, отдельных монстров). Могут сказать: не об ужасах — о правде, которая замалчивалась. Но ведь, скажем, изобретение вакцины против полиомиелита — тоже правда, причем правда милосердная, несущая избавление от страданий. Однако у читателя-обывателя, к сожалению, популярна другая правда, правда о копошении в самих страданиях, о показе «процесса» насилия, а не того, что его останавливает. Чары зла? На фоне стремления человечества к совершенству…

На мой взгляд, как ни печально, как ни греховно, а многих читателей чаще волнует в литературе экстраординарное, резкое, хмельное, бьющее в голову, а не мягкое, рассудительное, трезво осмысленное. Печально, но… факт.

Скажем, разбился самолет. Никто не пострадал. Неинтересно. Даже фраза «по счастливой случайности», комментирующая это событие, кажется скучной, затрепанной, почти дурацкой. А случись, не дай бог, наоборот, и… читают сообщение с жадностью изголодавшихся!

Порезал маньяк репинскую картину, где Иван Грозный (тоже маньяк) убивает сына, или еще один маньяк окатил кислотой «Данаю» Рембрандта — ажиотаж, треволнения, мир потрясен до глубины… И понятно: гениальные полотна пострадали, достояние человечества. А в это время где-то на планете неведомый художник тихо, мирно создал шедевр, не наскандалил, не набедокурил, чтобы прославиться, а просто выразил себя в образах и красках, да так, что замечательно получилось. И что же? Зачастую — тихо. Потому как разобраться, дескать, надо, толково ли получилось. А вдруг — туфта? Не спорю, разобраться необходимо. На это уходит время. Однако творение-то явилось. Акт его возникновения зафиксирован. Роды состоялись и приняты. А где же «жгучий интерес»? К совершению насилия, акту вандализма — пристальное внимание, к проявлению тихой радости, даже прелести — или ноль, или этакое сухонькое, благочинное вниманьишко с казенным налетцем, имеющее факт долженствовать… Отсюда и яростная любовь к свежим мертвецам.

Испокон веку обывателя предостерегали: не убей, не укради, не пожелай чужого, не сотвори… Многие же, если не большинство, делали наоборот. Скучно, видите ли! А когда, скажем, фашиствующие «сверхчеловеки» кинули клич о вседозволенности для белокурых бестий — то-то развернулся германский обыватель. Да и мы на сталинский клич об избиении «врагов народа» с неменьшим энтузиазмом откликнулись.

Так что же — зло и впрямь веселее добра, выходит? Как, скажем, водочка «проникновенней» в сравнении с белым молочком? Соблазн злом активнее уговора добром? Если так, то бескорыстный Дон-Кихот и впрямь воюет с мельницами, а блаженный князь Мышкин любит не погибающую, несчастную Настасью Филипповну, а… себя. И современному «атомному» миру так же далеко до всеобщей любви, братства и гармонии, как и его предшественникам в девятнадцатом веке, вернее — еще дальше.

Взрослея, человек многое утрачивает: простодушие, наивность, открытость, доверчивость и т. п. Дольше прочего сохраняется в нас от детства немеркнущий интерес ко всему страшненькому, когда замирает сердце, а смотреть (видеть, ощущать) все равно хочется. И только когда зло перерастает границы (размеры) зрелища, когда оно становится повседневностью (война, репрессии), люди перестают ему удивляться, поклоняться, восхищаться им, начиная в нем жить, обитать, то есть — сопротивляться или свыкаться, нести крест смирения или протеста. Диво перерождается в дело. Чары иссякают, уступая место трезвым раздумьям.

11

Ранней весной 1947 года я не смог устоять перед соблазном и украл у одного дяденьки никелированный шестизарядный трофейный револьверчик, который имел притягательную силу. В свое время из той штуковинки, должно быть, не только стреляли, но и убивали. Чары зла посверкивали на ее поверхности.

Дяденька был морским офицером. Он приехал в Ленинград на побывку и остановился у нас переночевать. Во время войны дяденька служил вместе с моим отчимом на Балтике. Они были «кореша». Копошась утром в своем трофейном чемодане в поисках бритвенного прибора, дяденька имел неосторожность приоткрыть завесу… То есть случайно вытряхнул из шерстяного офицерского носка свою блистающую игрушку. Второй подобный носок отягощала коробочка с патронами.

За годы военных скитаний в отношении подобных игрушек глаз у меня был наметан. Соблазн обладания оружием, делающим тебя как бы выше ростом, мускулистее, надменнее, мгновенно спеленал мои помыслы, сковал волю, разнуздал воображение. Себе я уже рисовался этаким залихватским уркой, который, придя на урок в ремеслуху, в ответ на резкое замечание мастера вынимает из заднего (непременно из заднего!) кармана штанцов «пушку» и производит предупреждающий выстрел в классную доску. Все расступаются, и я волевым шагом покидаю аудиторию, выбегаю на Малый проспект, прыгаю на подножку трамвая номер 4 и еду на вокзал, и дальше — в жаркие страны или хотя бы в Поповку, где у меня в заброшенном блиндаже есть все — от карабина до пулемета иностранного производства, от ротного миномета до гранаты РГД, не считая пушки «Берта» на железнодорожной платформе, в ствол которой можно было спрятаться от дождя. Все имелось у меня в Поповке. Не было только карманного «личного» оружия, этой вот сиятельной вещицы, что вновь была засунута морячком в носок и небрежно задвинута морячковой рукой куда-то под тряпье, на дно чемодана. После мучительных, хотя и не слишком долгих раздумий решил я присвоить это почти ювелирное изделие, а вместо наганчика затолкал в носок испорченную машинку для стрижки волос, блестящую и такую же увесистую, не забыв приобщить коробочку с патронами.