Выбрать главу

Короче говоря, камчатская передача «Наши гости» потерпела в Петропавловске шумное фиаско. И главным образом — из-за того, что ее прервали на полуслове. Именно это и насторожило всех. А так ведь поди разберись, кто у нас пьяный, а кто просто ненормальный. И пошли толки: «Видели вчера по телеку: настоящие пьяные выступали», «Один со стула упал, а другой — в телекамеру плюнул».

Последовало официальное решение: гражданину Г. и гражданину Б. в двадцать четыре часа покинуть пределы Камчатки. Решение было категоричным, хотя и устным, исходило от секретаря по идеологии. До милиции дело не дошло: вовремя улизнули.

Вероятно, заметили, что в своих «Записках» я совершенно не изображаю «окружающей обстановки», в частности — не выпячиваю камчатских красот природы, коих не счесть? За подобными деталями отсылаю вас к повести Андрея Битова «Путешествие к другу детства». Там всего предостаточно. А в мою задачу входят не столько объективные подробности, сколько субъективные частности — такие, как прозаик Андрей Битов и экстремальные условия жизни, вулканолог Генрих Штейнберг и саморегуляция научного честолюбия, стихотворец Г. Г. и отсутствие мировоззрения, а также немотивированное пьянство — как следствие вышеупомянутого отсутствия. И кое-что еще в том же духе. Но именно — в духе. Словом, книга сия вовсе не копилка примет, а скорее — коллекция признаков (не путать с призраками).

Скажем, на днях, придя к отцу, обратил я внимание на то, как захламлен его письменный стол. Стол бывшего учителя-педанта, дотошного некогда аккуратиста, на столе которого в свое время каждая бумаженция, карандаш или перышко — все знало свое место, и вот — беспорядок, запустение, насланное недавней болезнью отца. И только девять томов Владимира Соловьева высились отчетливой, хотя и лохматой стопкой, переложенные закладками, испещренные восклицательными знаками и подчеркиваниями — в них, в этих томах философа — судорожный поиск отцом Последней Истины, занесенной в мир Иисусом Христом и его учениками-апостолами, апологетами и прочими исповедователями и толкователями, очарованными и разочарованными, воспарившими и тонущими в догадках и ощущениях, в сомнениях и надеждах, в опыте посторонних, давно исчезнувших с лица земли существ. Книги и еще… лекарства, которые будто бы необходимо принимать, но которыми отец чаще всего пренебрегает, как бы откладывая впрок. Остальное на плоскости стола — в состоянии хаоса.

Время от времени отец извлекает откуда-то старинные фотографии, мятые, с обломанными углами, беспризорные, — альбомов отец не признает. Достает фотографии и раскладывает их на столе поверх прочего праха. Своеобразный пасьянс из отгоревших и все еще тлеющих людских судеб. И вот, придя в очередной раз к отцу, я застаю этот пасьянс неубранным. Мое внимание привлекла фотографическая карточка-визитка, на ней — лицо незнакомой девушки с темной косой, на лице вместо улыбки — тень страдания.

— Кто это, — поинтересовался я у отца, — вот эта… грустная?

— А-а… — улыбнулся он тотчас же после того, как я поднес фотоснимок к его очкам. — Это Наташа. Моя довоенная ученица. Наташа Мандельштам. Погибла в блокаду. Или нет… Ее, кажется, вывезли. Умерла где-то в Сибири. Кто-то сообщил, что умерла точно. Умница была необыкновенная. Однако приглядись: у нее лицо чахоточной. Не жилец. Сразу видно. В классе, когда все шумят или умничают — не разобрать. А на фотографии обреченность сразу проступает, обозначается.

— Фамилия у нее известная.

— Она поэту Осипу Мандельштаму — родная племянница, — уточняет отец. — Дочь брата. А как она читала пушкинский «Анчар», диву все давались… Кстати, с поэтом Заболоцким я вместе обучался в Герценовском. Только Заболоцкий на курс старше меня. Но все уже знали, что — поэт, хотя и не похож. Пушкин похож, Есенин похож, Блок… А Заболоцкий — больше на учителя. На простого человека.

Вот такие признаки своего времени, такие признаки с захламленного стола одной частной жизни.

Отважный Штейнберг тайком от консервативно настроенного начальства посадил нас в приданный его отряду биплан и переместил из Петропавловска в глубь Камчатки, к подножию Ключевской сопки, где в распоряжении вулканологов, помимо станции, имелись жилые помещения, в том числе — маленькая гостиница, где мы сразу же стали играть на бильярде. Время от времени происходили землетрясения. Одно-два в сутки. К той поре мне уже доводилось живать вдали от так называемой цивилизации с ее дымными городами, например, я уже хаживал с геофизическим прибором по обгоревшим сопкам и мерзлотным болотам Северного Сахалина или в горах Верхоянского хребта Якутии, где якобы не ступала нога человека — поди проверь; и вдруг на самом краю континента, у входа, можно сказать, в трубу дымоходную преисподней или в утробу земную, у врат, ведущих в пылающее лоно планеты, обнаруживается… бильярд! Правда, с металлическими стальными шарами, вроде подшипниковых, каких сейчас уже нигде не увидишь, даже в затрапезной воинской части.

Вначале мне просто нравилось находиться в подобных малообитаемых местах, затем я совершенно искренне полюбил время, отпущенное судьбой для проживания среди этих остатков земной первозданности. Особенно восхищали безлюдные горы Якутии. Летом гребни их не слишком высоких гряд освобождались от снега, и тогда обнажались звериные тропы, утрамбованные миллионами бараньих копытц, топтавших на протяжении тысячелетий базальтовую твердь. По тем тропам можно было ездить на велосипеде или мотоцикле, если эту технику, скажем, сбросить туда с вертолета. Мне доставляло необъяснимое удовольствие — подобрать на тропе лёжку покрупнее, этакую вмятину, отшлифованную бараньим бытием, где снежный красавец с антеннами рогов отдыхает в своих переходах с одной горной цепи на другую, подобрать и вдруг самому лечь туда же, хотя бы на несколько минут свернуться клубком, поджав под себя ноги и руки, и так лежать, прислушиваясь к матери-земле, к небу, к прозрачным потокам, бегущим с водоразделов среди многочисленных каньонов Верхоянского хребта. В эти никем не нарушаемые мгновения сверхпокоя, когда разумные существа находятся от тебя достаточно далеко, а принимаемые нами за неразумных — помалкивают, занимаясь своим извечным делом, необъяснимый восторг причастности к чему-то торжественно-божественному, непреходящему проникал в клетки и соки моего существа, пронизывая мозг, сердце, кровь, нервы радостью вечной жизни, и страх земной тщеты и бессилия отступал, уходя в глубь горы, тонул в ее недрах и гас в душе. Свистел ветерок над головой, маячили поодаль вершины, покрытые нетающими шапками, и вдруг, принимаемый за большую птицу, пролетал в стороне самолет, возвращая тебя к жизни сиюминутной. И ты почему-то не злился на этот самолет — нарушитель покоя, а правильнее — разрушитель твоих иллюзий, ты молча, с покорной улыбкой поднимался над тропой, чтобы идти дальше, твое сердце делалось на крупицу беспредельности мудрее, а значит, и добрее. И потому ты не злился, а продолжал делать свое дело, как делают его все, кто окружает тебя на этих горах и ветрах, на этих путях.

Иногда на тропе попадалось что-нибудь вещественное, не горное, а как бы постороннее, из иной субстанции сотворенное, скажем, обломок бутылочного стекла, втоптанный в тропу, будто вбетонированный в нее или впаянный, вваренный, и тогда я становился на колени и рассматривал это чудо, заглядывая в него, будто в глазок или окошко горы, а затем строил догадки, каким образом попало стекло на вершинную ниточку горного хребта, и проще всего было предположить, что порожнюю бутылку выбросил летчик из пролетающей «Аннушки», а если поднатужиться, можно было и допетровского землепроходца представить, и что стеклышко не «социалистическое», не простое бутылочное, а штофное, и что землепроходец пил из квадратной емкости не лимонад, а нечто более экзотичное, литературное… Но проще всего было представить на тропе такого же, как я, современного работягу, геолога или коллектора, техника-взрывника или повара экспедиции, из чьих рук выскользнул на камни тривиальный сосуд. В выемке тропы, как в лотке старателя, если приглядеться, можно было обнаружить и другие приметы. Так однажды я нашел зуб. Выпавший или выбитый. Бараний или человеческий. Желто-белой окраской выделялся он на серой поверхности пути, и я обратил на него внимание. Поддев острием ножа, извлек зуб из тропы: на утрамбованной глади образовалась характерная мизерная выемка. И, чтобы не нарушать царившей вокруг отрешенно-возвышенной, горной гармонии, я тут же присыпал выемку мельчайшим каменным прахом.