Выбрать главу

Короче говоря, «все не так, ребята!» — как пел затем В. Высоцкий. Двадцать пять годков миновало. Подвело Андрюшу воображение. Оный стишок был сварганен как бы про запас, на всякий случай. Отстраненно от подписания Андрюшей того знаменательного договора на свой «Пушкинский дом». Целый список свидетелей могу представить тому факту. Живых и мертвых. В том числе — свидетельство редактора почти всех моих стихотворных сборников Игоря Сергеевича Кузьмичева, не единожды редактировавшего прозу Андрюши Битова. Только ведь я не в обиде. Наоборот — в восторге! Попал в историю. А вот и сам стишок. Привожу его для объективности. Тем более что Андрей в своих «комментариях» не приводит из него ни строчки. И еще потому, что ранее сей стишок ни в одну из моих книжек «не протиснулся». Цыкали на него ранее, дескать, знай свое место. Один из очередных сборников позволили назвать «Возвращение в дом» — и на том спасибо. Но времена все-таки меняются, черт возьми. И я не только публикую этот дурацкий стишок, но и сам пишу… роман. Вот только с названием погожу покамест. Не вытанцовывается. А стишок — вот он. И посвящается, с обоюдного согласия, Андрюше.

Напишу роман огромный, многотомный дом-роман. Назову его нескромно, скажем — «Ложь». Или — «Обман».
Будут в нем козявки-люди драться, верить, пить вино. Будет в нем рассказ о плуте. Будет — он, она, оно…
Будет пламенной идея под названием — «Тщета». Вот опомнюсь и затею, напишу томов полста.
Сам себе куплю подарок: домик с бабушкой в окне. А остатки гонорара не пропью — снесу жене.

Итак, с анекдотом покончено. Необходимо вернуться к ахматовской поэме. Что ж, память человеческая — не фотопленка, даже не рисунок. Тем более у сочинителя. Память поэта — образ.

Нет, я не проклинаю скудные возможности своей памяти, я лишь благодарю Всевышнего за то, что память сия не сохранила во мне того беспомощного лепета, которым изъяснялся я с Ахматовой, делясь впечатлениями о ее легендарном творении. Значит, так нужно было, чтобы Ахматова, приглашая меня к Поэме, все-таки не пустила меня в нее, морально не собранного, расхристанного, неуравновешенного. Пройдут годы, и сам я постучусь в ее Книгу, и долго буду стоять под ее сводами, озираясь, словно в гулком храме.

Что ж, я действительно не помню своих, наверняка жалких, слов о Поэме, но впечатление беспомощности от неумения высказаться ясно, предельно искренне сидит во мне по сию пору. Недаром Поэму хотелось сравнить с зашифрованным письмом, отправленным автором кому-то из своих близких по духу, посвященных, владевших ключом разгадки. А тут подвернулся я, и Поэму на какое-то время вручили мне, постороннему как бы человеку.

Беспомощность порождала досаду. Я стал горячо лепетать вовсе не о Поэме, а про… самое Ахматову, уверяя присутствующих, что Ахматова для меня как бы человек-экспонат из другой эпохи, классик, завершивший восхождение на Олимп где-то с началом Февральской революции, что она для меня как бы и не человек вовсе, не живое существо, а всего лишь символ, метафора, воплощенный образ Барда, и что «Белую стаю», а также «Четки» я недавно отнес к букинисту, а денежки пропил, и что дали за них гораздо меньше, чем за Блока издательства «Алконост», отнес, потому что книжки сии — все равно что пушкинские или тютчевские, что человека, написавшего их, невозможно встретить на планете живым, тем более в Комарове, как нельзя встретить где-нибудь в Вырице Ал. Блока (в Вырице можно встретить Ал. Кушнера), а на Васильевском острове — Баратынского (на Васильевском острове можно встретить Виктора Соснору). И тогда Ахматова закричала, не в ужасе и даже не возмущенно, а вот именно — убежденно, со знанием дела и одновременно как бы заклиная:

— Гомер-р! Гом-мер-р! Бесплотный, легендарный! Вот кто Поэт! Гом-мер-р! — чуть в нос, попутно, всей грудью извергла она из себя начало мысли и, сделав глубокий вдох, продлила ее на выдохе: — Гомер-р… Вот! А мы все — люди. Привычные человеки. Живые или проживавшие. Поэт — звук, бестелесная музыка, звучащая легенда! Свобода… А мы… — и, подумав: — А мы — это мы.

Анна
Был какой-то период — не в жизни, а над нею — в мерцании звезд, в доцветании ангельских истин, в Комарове — в Рождественский пост.
Восседала в убогой столовой, как царица владений своих, где наперсники — Образ и Слово, а корона — сиятельный стих!
В раздевалке с усмешливой болью, уходя от людей — от греха, надевала побитые молью, гумилевского кроя меха.
Там, в предбаннике злачного клуба, что пропах ароматами щей, подавал я Ахматовой шубу, цепенея от дерзости сей.
И вздымался, по-прежнему четкий, гордый профиль, таящий укор… Как ступала она обреченно за порог, на заснеженный двор.
Уходила тяжелой походкой не из жизни — из стаи людей, от поэтов, пропахших селедкой, от терзающих душу идей.
Провожали не плача — судача. Шла туда, где под снегом ждала, как могила, казенная дача — все, что Анна в миру нажила.

32

Перед своей неожиданной смертью Федор Александрович Абрамов выглядел моложаво; на протяжении, скажем, десяти заключительных лет своей жизни человек этот неизменно появлялся в писательском Доме творчества в Комарове: там он работал над собственной прозой, читал книги других авторов, питался в общественной столовой, хаживал «на незначительные расстояния» (на более значительные не позволяла хаживать простреленная на войне нога), играл, причем крайне азартно, на плохоньком домтворческом бильярде, кому-то приветливо-изумленно улыбался, а при взгляде на кого-то ребячливо-обиженно хмурился… и, самое замечательное, не просто был похож на писателя, но являлся таковым, по всеобщему негласному мнению.

«Кто сейчас в Комарове?» — бывало, справится кто-либо из недоверчивых, не без причины сомневающихся в писательских авторитетах, и если оказывалось, что в Комарове сейчас Федор Абрамов, то и успокаивался моментально, ибо «Федор Абрамов» звучало не только солидно, основательно, убедительно, но и — беспрекословно. Федор Абрамов действительно был писателем. Причем русским. Классического «замеса». А проза его — художественным словом. И оценка сия выговаривается мной безо всякой запоздалой натяжки.

Вспоминая Абрамова, я мог бы подробнейшим образом составить мозаичный портрет писателя из многочисленных осколков его ярчайшего облика, разбившегося в одночасье о серый надмогильный камень, но вот же — существующего, точнее, немеркнущего в моей памяти по сей день. Достаточно было бы обозначить цвет и блеск его долго не старевших, темно-стойких волос, и не признававших оптики глаз, и т. п. набора внешних свойств, коими всяк усыпан, будто деревенский малец веснушками; упомянуть о характерной походке (едва уловимая хромота), о характерных словесных оборотах — знаменитое для тех, кто общался с Федором Александровичем, «так-само» — о характерной защитной позе огорошенности, когда Абрамов, отвечая на чей-либо неожиданный или каверзный вопрос, подыскивал ответ с видом человека если не глубоко оскорбленного, то воинственно изготовившегося к наскоку, во всяком случае — не повергнутого в замешательство, привыкшего давать отпор…