Выбрать главу

XV

Не менее ясно, чем механизм разложения, г. К. Леонтьев понимает и его орудие, тот таран, которым преемственно разбиваются понятия, верования, учреждения исторической Европы. Это – идея счастья, как идея верховного начала человеческой жизни… Проходя через ее абстракцию, все, что живо было в человеке, что было для него абсолютно, становится относительным, условно ценным и увядает, не возбуждая в нем прежних желаний. Он утратил непосредственное отношение к жизни; гораздо ранее, чем отверг прежние убеждения, навыки, чувства, весь окружающий склад действительности, – он отвлекся от него, уединился в себе: и в этой заботе о своем счастье. Все отстало от него, отделилось; и тотчас он получил возможность смотреть на все со стороны, как на объект своих ощущений и мыслей, к которому относится через абстракцию этой идеи. Кровная связь его с исторически возникшею действительностью была утрачена; из нее лишь к кое-чему протягивал человек руку, чтобы удержать его на время, чтобы временно насладиться им, как художник наслаждается видом, на который он никогда, однако, не захочет вечно смотреть.

К. Н. Леонтьев не анализирует идеи счастья, как в ее логическом состава, так и в процессе ее исторического возникновения и усиления. Не будем и мы останавливаться здесь на этом анализе, – он требует особенного труда, который не может быть побочным. Ограничимся только утверждением, что он прав в своем заключении о роли идеи счастья, которое разделяют с ним как все противники этой идеи, так и особенно ее защитники. Никто не старается скрыть от себя и от других, что она является как бы религией жизни в новой истории, что ею все оценивается и на ней все утверждается. По-видимому, при помощи этого отнесения всего к идее счастья, как основание, реально испытываемое человечеством счастье должно было бы возрасти; в надежде этого возрастания, без сомнению, и дано ей это положение относительно нравственности, права, политики, искусства, – что все она проверяет собою. Но тайна идеи этой состоит в ее внутренней преломляемости, в силу которой она чем правильнее и полнее осуществляется, тем большее вызывает страдание, – в личности ли, в обществе, в целом ли цикле истории.

От этого мы видим, что почти в меру той полноты, с какою человек отдал все силы своего ума, изобретательности, настойчивости устроению своего счастья здесь, на земле, – в «царствия Божия» долу и вне себя, – и внутри, и даже извне он видит себя все более несчастным, оставленным, до такой степени лишенным какого-либо утешения, что, и на деле и особенно в мыслях, чаще и чаще останавливается на желании совершенного истребления себя. Жизнь, которая всегда была «даром» для человека, в одном XIX столетии стала бременем; она не благословляется более, но проклинается – явление чудовищное, извращение природы неслыханное! В какие времена, среди каких гонений, в какой низкой доле человек не отшатнулся бы с ужасом от мыслей, которые высказываются теперь среди избытка, видимого покоя и довольства. Если бы лицом к лицу свести поколения, давно сошедшие в землю, с теми, которые ее обитают теперь, если б они увидели друг друга, высказались, – о, какими несчастными представились бы мы умершим людям, какими унылыми, жалкими, растерянными. Мы показывали бы им свои пищащие фотографы, пуки телеграфной проволоки, желатиновые пластинки, горы рельсов и говорили бы: «Вот наше счастье», а они, ничего в этом не видя и только смотря в наше лицо, сказали бы: «Что вы над собой сделали, что сделали…»

Таким образом, не говоря о логическом содержании идеи счастья, человек ошибся в самом избрании ее как верховного руководящего начала для своей жизни, в этом печальном предположении, что она сколько-нибудь осуществима. Он понял страдание, как что-то случайное в своей жизни, как какой-то побочный придаток к своему существованию, который можно отдалить и отбросить. В этом убедила что устранимость каждого отдельного страдания, и, видя устраняемыми их все, он подумал, что можно вовсе освободиться от всякого страдания. Он не заметил соотносительности между видами страдания, в силу которой всякое ослабление страдания в одном направлении вызывает его усиление в других; так что в минуту, когда он, по-видимому, уже достигает целей своих, когда думает, что все предусмотрено и введено в свои границы, – он именно ощущает себя нестерпимо несчастным, видит себя подавленным, хотя не понимает, откуда и кашам путем! Таким образом в общем складе физического и духовного существования человека страдание занимает определенное положение, и нельзя удалить его из жизни, не пошатнув всей жизни.