Это потому Стива так спокоен, – подводит итог ему Достоевский, – что у него еще есть состояние, но слупись, что он его потеряет, – почему же ему не стать червонным валетом – самая прямая дорога! И так вот этот гражданин, вот этот семьянин, вот этот русский человек – какая характернейшая, чисто русская черта! Вы скажете, что он все-таки исключение. Какое исключение и может ли это быть? Припомните, сколько цинизма увидали мы в эти последние двадцать лет, какую легкость оборотов и переворотов, какое отсутствие всяких коренных убеждений и какую быстроту усвоения первых встречных, с тем, конечно, чтоб завтра же их опять продать за два гроша. Никакого нравственного фонда, кроме «apres moi le deluge» (после меня потоп).
Да, не cives romani. Негодует на это Достоевский? «Cives romani» и заколотили палками обоих Гракхов. «У них собственность была крепка». Но мы слышали о дворянах, предлагавших удешевленно продать землю крестьянам, и о фабрикантах, относившихся не по-английски к рабочему классу и даже к рабочему движению. И уж как Бог насадил свои травы, одной породы в Лациуме и другой породы около матушки Москвы, так пусть и растет этот огород без переделок Достоевского. Кстати, своими восклицаниями: «христианский порядок вещей», «личность», «семейство» он повторил крики французских «отцов семейств» и немецких и английских пиэтистов и ханжей, без малейшей «русской черточки». И в устах Федора Михайловича, который сам всю жизнь был, в сущности, пролетарием и бедняком, а по части «благочестивой русской семьи» рассказал нам хронику Карамазовых, этот выкрик производит еще более комическое, по неуместности, впечатление, чем «быстрое согласие Стивы с тою опасною доктриною, что весь социальный строй несправедлив». Если Стива играл роль социалиста, и притом «не к лицу и своему положению», то ведь и Достоевский играл роль «легитимиста», что было ему не более «к лицу и положению», если принять во внимание сто судьбу в кружке Петрашевского и затем дальнее путешествие на Восток. Но возьмем все назад: и скажем простым словом, что и Достоевский, и Облонский говорили свою русскую правду, говорили раздраженно, горячо, обвиняя себя, клевеща на себя, – именно потому, что они оба были слишком русские люди. А одно из качеств русского человека заключается в том, что с ним можно обо всем сговориться.
Охарактеризовав Облонского как выразителя старой, циничной и умирающей России, Достоевский переходит к Левину, и опять эти слова будут прочитаны с волнением москвичами. Рядом с этим, многочисленнейшим и владычествующим типом стоит другой тип, – и уже обратно противоположный тому, – все, что есть противоположного. Это Левин, но Левиных в России тьма – почти столько же, сколько и Облонских. Я говорю про одну черту его сути, но зато самую существенную, и утверждаю, что черта эта до удивления распространена у нас, т. е. среди нашего-то цинизма и калмыцкого отношения к делу. Черта эта с некоторого времени заявляет себя поминутно; люди этой черты судорожно, почти болезненно стремятся получить ответы на свои вопросы, они твердо надеются, страстно веруют, хотя и ничего еще почти разрешить не умеют. Черта эта выражается совершенно в ответе Левина Стиве: «Нет, если бы это было несправедливо, ты бы не мог пользоваться этими благами с удовольствием, по крайней мере, я не мог бы, мне, главное, надо чувствовать, что я не виноват».
Социальный вопрос, который на Западе есть только экономический вопрос, столкновение классовых интересов, – у нас есть столкновение нравственных мировоззрений; и даже, так как тут более входит натуры, чем книги, – столкновение нравственных миропорядков. Вся Россия вот уже более четверти века назад стала расслояться как бы на две почвы, две крови, два мозга: один говорит о порядке отрицаемом, явно и неоспоримо несправедливом: «Я этого хочу, я это могу!», другой: «Не могу, не хочу!» Это не философия, а юриспруденция; точнее, – это зрелище суда, но какого? Где предмет тяжбы – социальный строй, то, что Достоевский едва ли осторожно назвал выше «христианским порядком, личностью, семейством», и где обвинителями выступает целая половина России, Россия-Левин, а подсудимого стороною – другая половина ее – Россия-Облонский. Достоевский сам сказал, что их «много, страшно много» и что «других не меньше, столько же». Положимся на его приговор, который в наше время стал очевидностью. Для нас, для всего теперешнего русского поколения, для борьбы его и установления прав в этой борьбе чрезвычайно важны наблюдения, сделанные 29 лет тому назад Достоевским, человеком, во-первых, проницательным и психологом, а во-вторых, объявившим себя, в сущности, за старый строй в словах: «христианский порядок», «личность», «семейство». Ведь все это до страстности любил Достоевский, всему этому он поклонялся как «богу русской земли», да и как «религии человечества». Сам Достоевский, сколько мы постигаем дело, был человек усталый, не хотевший для себя борьбы и не хотевший вокруг себя борьбы. Юношею попавший в кружок Петрашевского, побывавший в каторге, со своею мучительною болезнью (эпилепсия), всегда бедный до границы нищеты, он мог сказать о себе: «Укатали сивку крутые горки». Кто вообще испытал в себе резкие фазы жизненной усталости или, напротив, жизненной свежести и неутомленности, эти состояния, в сущности, физиологические, тот знает, как всеобъемлюще их влияние на наши «убеждения», «миросозерцание», «программу». – «Отдохнуть хочется», «поразмяться хочется» – это подспудно лежит во всяком легитимизме и во всяком обновительном движении.