Выбрать главу
Сила вся души великойВ дело Божие уйдет.

Но сколько же именно миллионов лет надо этого блистательного события дожидаться, когда вот малютка-то умирает на руках, и это дело дней и часов, и когда «наша Маша», которую в шестилетнем возрасте мы крестили, укладывая на ночь в постельку, теперь на тротуаре вымаливает милостиво похотливого взгляда этого «еще не обратившегося во Власа» лоботряса. Повторяю, «в пасти» Достоевский, при всей нужде своей за всю жизнь, все же не бывал; и об остроте волчьих зубов можно судить не по зоологии, а вот побывав овцою, которую он скушал. Некрасов, только однажды, в первой молодости, побывавший, и то ненадолго, в этой «пасти» и живший всю жизнь потом обеспеченно, уже никогда потом не мог забыть впечатления; и хотя «Власа» именно он написал и, следовательно, был же способен к этим движениям души, однако никогда ему не пришло на ум включать в программу рабочего движения «ожидания, когда буржуа почувствуют в себе “Власов” и станут поступать, как они». Тут необыкновенно важны тонкие степени пройденного опыта, и, повторяем, дети Достоевского от нищеты не вырождались на его глазах, не похварывали и без лекарств за бедностью не умирали, жена и дочь его не испытали проституции «от безработицы» (множество примеров!), и сам он, все-таки, каждый вечер знал, где будет ночевать и где завтра есть обед. Может быть, на «послезавтра» не знал, но на завтра все-таки знал, и на сегодня (главное! главное!) уже ел! Максим Горький, тоже теперь уже обеспеченный человек, видел в молодости пасть: и тоже не колеблется насчет программ. Итак: 1) невозможность ждать – это первое. А во-вторых: 2) и стоит ли церемониться? Повторяю, рабочий или «социал-демократ» просто имеют у себя перед глазами лоботряса и лоботрясов куда хуже Стивы, а между тем, что написал Достоевский о Стиве за его еще эпически-спокойное:

– Так-то, мой друг. Надо или признавать, что настоящее устройство справедливо, и тогда отстаивать свои права, или признаваться, что пользуешься несправедливыми преимуществами, как я и делаю, и пользоваться ими с удовольствием.

«Негодяй», «циник», «отпетый», «цыган», «apres moi le deluge». И проч. В запасе Достоевского были только слова. Он – писатель. Да и он – талант, который мог наговорить циничным людям или за циничные мнения таких словечек, которые больнее бича, и такие слова он говорил, от них сам не удерживался, не расписывал слезливые поучения с целью направить «Стиву и таких, как Стива» на путь монашеского отречения. Но рабочий не имеет слов и литературы, этого громадного клапана «для выпуска паров». Представим рабочего, скромного, застенчивого, совершенно молчаливого; он именно по серьезности не умеет «утопить горе в зеленом вине», как другой тип Некрасова – Иван. Он буквально «Влас», угрюмый и застенчивый; а дочь-то уж пошла по тротуару, а двухлетний паренек умирает, а лекарств не на что купить; и фабриканту, и батюшке, и г. судье или г. исправнику, если б он вздумал рассказать им о себе, – всем «некогда», да и «таких тысячи». Что же бы сделал «Влас»? Один покончил бы с собой, другой – взял железную полосу и ударил. И есть такие раздражающие впечатления, как вот едущий в ландо лоботряс, – что он ударил бы. Ударил, – и пошел в Сибирь. Так это и делалось века, и делали тысячи: давились, ударяли, топтали дорожку «по Владимирской», пока этим «Власам» не шепнули: «Соединяйтесь, обдумайте себя».

Вот и все, и вся «наука», и весь «Запад», на который страстно накидывается Достоевский. Ведь наука только удлиняет, усложняет обыкновенную мысль, и почему «социология» и «социальные утопии» не суть, по темпераменту и мотиву, типично «власовские теории», куда тоже «сила вся души великая в дело Божие ушла». Не все обязательно для «Власов» церкви строить, можно и другим заняться…

Можно думать, что когда-нибудь в молодости Достоевский имел неудачу попасть в кружок «идейных реформаторов социального строя», не очень глубоких и не очень человечных. След какого-то подобного впечатления можно проследить во всех его сочинениях. Везде у него выводятся эти «реформаторы» как люди сухие, черствые, как резонирующие теоретики, в которых, кажется, не течет пи одной капли живой крови. Так ли это? Да какая же нужда была бы этим «сухим людям», – как он сам пишет в приведенном отрывке, – «старикам и девочкам, ученым и неучам, помещикам и нищим студентам», – объединяться в какое-то новое, почти религиозное братство с лозунгом: «Спасти народ, пособить голодному, обуздать сытого и даже пресыщенного». С «сухим сердцем» прямо и пристали бы к «сытым», чтобы и самим быть сытыми. В приведенном нами отрывке он говорит о «чистом и истинном чувстве»; но, когда заговорил о «русском решении вопроса» в противовес западному, опять у него замелькали воспоминания о каких-то поверхностных и бесчеловечных теориях, которым он противополагает русскую идею «Власа». Между прочим, он говорит, что этот будущий социальный строй будет насильственным и принудительным, будет социальной тюрьмой и каторгой, без «христианского братства». В этом социальном строе «отрежут голову Шекспиру во имя идеи арифметического уравнения всех голов и всех желудков». Эта «отрезанная» социалистами «голова Шекспира» мелькает и в других его сочинениях как прямой и краткий мотив поднять восстание против социальных утопистов. Но так ли это? У него это есть консервативная гипотеза, не опирающаяся ни на один факт; тогда как есть определенный и яркий факт, говорящий о совершенно иных отношениях новых людей к таланту, к человеческому избранничеству. Всем известно, что Некрасов, кроме первых юных годов, был человеком обеспеченным и даже более чем обеспеченным, был членом Английского клуба и играл в карты. Но «в стане погибающих за великое дело любви» был ли за это на него завидующий и ненавидящий взгляд? Сравнительно с несчастными сельскими учителями и учительницами, с бурсаками духовных академий и семинарий, с нищим студенчеством университетов, он был богачом, но сам он и в богатстве сохранил простой и грубоватый характер прежнего Некрасова и никогда не разрывал братства с однажды испытанною бедностью, братства и интимного понимания. И бедные его любили, считали «своим», богатству и положению его не завидовали, а сам он тоже сохранил только положение богатства, без всякой психологии богатства, в которой, в сущности, и заключается все дело, и весь узел, и вся трудность и мука социального вопроса. Если бы богатые помнили о бедных, и помнили бы не теперешним филантропическим и высокомерным способом, страшно отчужденным, а уравнительно-братским или, как теперь принято говорить, «товарищеским», – узел мучительной экономики развязался бы, ибо пока хоть у одного человека в городе, в селе есть запасной рубль, не может и