Особенно это становится ясным, если под «милой», встреченной героем «Моего дома» в таинственной обители его души, понимать, в том числе, и «Лидию», «женственную Тень» его почившей жены. Смерть Л. Зиновьевой-Аннибал 17 октября 1907 года случилась накануне, как полагали оба супруга, нового этапа их вновь совместной жизни — после разочарования в С. Городецком и завершения сложных отношений с М. Сабашниковой[827]. Позже Иванов объяснял своему пасынку С. Шварсалону: «Ужели ты воображаешь, что я — скрывающийся за границей вор, или боюсь общественного суда, если я чувствую себя честным и правым? Моя совесть спокойна; я знаю, что мы с Лидией верны друг другу и нашей вере, нашему закону перед Богом, каким Он нам открылся, — и этого мне достаточно, чтобы презирать вражду и переносить непонимание»[828]. Закон, который открылся супругам Ивановым, надо понимать, имеет отношение к содержанию статьи «Ты еси», последнему совместно обсужденному ими тексту.
После заболевания жены Иванов сразу вызвал Н. Чулкову; сохранилось его благодарное письмо к ней с сообщением, что он выслал на дорогу «плэд», и с характерным замечанием «У нас здесь почти ничего нет» — Ивановы собирались уже уезжать[829]. Еще 17 октября Иванов и В. Шварсалон посылают К. Шварсалону телеграмму, чтобы он не приезжал[830], а уже 18-м октября помечена последняя запись дневника Л. Зиновьевой-Аннибал лета — начала осени 1907 года, хранящегося в Римском архиве поэта. Эти пять страниц заполнены Ивановым:
Сгорела ты — и я с тобой сгорел. Сгорела Психея в пламени Эроса[831]. Легкая улетела в свое приволье. А я лежу на земле — пепел от костра — и жду ветра, что меня развеет. Нет больше в жизни ни ласки, ни улыбки, ни милого и обмилованного. Пора. Вчера — говорила ты в бреду — был праздник. Торжествую белый разрыв[832]. Скоро не будет и этих милостных слез: глаза ведь должны от слез отвыкнуть, чтобы наконец видеть. Ты говорила — тоже в бредном своем предсмертном пророчествовании — что мы заглянули уже слишком далеко и что в этом какое-то преступление. И ты сгорела. Все мое милое и хрупкое, береженое и все же не убереженное, улыбчивое и по-земному жизненное, утончившись до детскости, до рая, — сгорело. Вот ты лежишь[833], опаленная, искаженная обжогами внутреннего беспощадного огня, неугасимого семидневного пожара в твоем бедном прекрасном милом женственном детском теле, — и невозмутимо глядишь остановившимися глазами из-под опущенных век, и умилительно улыбаешься[834] познанию великой твоей радости, ужасающей и пронзающей меня, уже познаваемой мною. О острие копья ангельского, [прикосновение] поцелуй миров иных! О Дионис нашего слепого вещего радования! Сладкий трупный запах доносится и пьянит меня. Ты говорила: кто принял страсть, принял смерть. Я принял и Смерть. Ты моя? — спрашивал я у этого мертвого тела, как спрашивал у живой, зная ответ любви, — и теперь чувствую твое да. Ты желанна мне и холодная и не<у?>хоженная, ибо знаю тебя и в самом тлении тленного твоего, и с мертвой тобою был я на ложе нашей любви. Только приди и возьми скорее с собой на богомолье[835], как ты обещала в агонии. Только дай мне восставить образ твой и память о пламеннике гения твоего людям[836], только не жалей и не зови до этого срока, [ибо] хотя и знаешь, что тоскую, ожидая тебя. Так плачу, глядя на [тебя] ту, которая была ты сама, а она улыбается, показывая два милых зуба из запекшихся и раненых уст твоих, и молчит, молчит на зовы. И я уже начинаю слышать это твое молчание, которое ты заповедала и в бреду предсмертном. Так сочетаюсь с тобою в молчании, хотя не вижу тебя, как и ты, умирая и все обнимая меня детскими руками на нашем ложе, сказала мне, спросившему: «видишь ли ты меня», спокойное, ласковое, почти довольное «Нет». Скоро ль ты опять, как недавно, позовешь меня в лодку, которую будешь направлять дальше предела нашей игрушечной речки и нашего детского пруда. Знай, что я жду, жду, жду…
Я телеграфировал Анне Рудольфовне М<инцловой>: «Сочетался с Лидией ее смертью. Вячеслав»[837].
_______________
В моем золоте, как
и в моей стали[838], вырезано одно и то же:
Ora e Sempre[839].
_______________
Господи, упокой душу рабы Твоея Лидии, чтобы в месте светле она, вручая Христу мое бедное милое колечко тесной любви, молила Его призвать третьим из этой долины слез и надежды[840] того, на чьем пальце другое такое же колечко тесной любви.
Он сохранит в пурпуровом просторе
Залог сердец[841]
_______________
Упокой душу ее, чтобы на своем богомолье, скитаясь, не плакала она беспомощная, потерявшая тропу, в болотах, а пришла бы скорее к окну моего дома петь свой ласковый детский привет любви и, вторгнувшись в дом, увела меня из дома, и доверчивой рукой я бы сжал ее руку, обрученную моей, и «забыл истому мысли стойко-огневой».
Последняя цитата нуждается в более развернутом пояснении. В дневник Зиновьевой-Аннибал вложены листки с одним и тем же стихотворным текстом, один чернилами и ее почерком, второй — рукой Иванова и карандашом. Судя по всему, поводом для этого стихотворения, начатого Зиновьевой-Аннибал и дописанного или правленного Ивановым, послужило реальное приглашение (песней из-за окна?) ею мужа на прогулку в разгар его работы. За основу нашей публикации взят «ивановский», более полный текст, в котором слой Зиновьевой-Аннибал обозначен в квадратных скобках. Кроме того, на свободных полях листа поэт обозначил иные варианты некоторых строк, которые мы также воспроизводим:
В заключение укажем на два литературных контекста, в которые можно поместить вышеприведенный дневниковый текст, синтезирующий с себе художественный, документальный и религиозный аспекты. Запись в записной книжке Ф. Достоевского от 16 апреля 1864 года, начатая как документ («Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей?»), также далее развивает мысли философского, религиозного и политического характера в виду тела его первой жены М. Исаевой[845]. Эту запись Иванов знать не мог, но стоит отметить, что с такой же экспозиции начинается «фантастический рассказ» «Кроткая», занявший ноябрьский «Дневник писателя на 1876 год»[846]. Ни Достоевский, ни Иванов не могли знать строк из стихотворения Г. Державина, посвященного смерти его жены Е. Бастидон, «На смерть Катерины Яковлевны, 1794 году 15 июля приключившуюся»:
827
События решающего лета 1907 года прослежены и богато документированы в книге Н. А. Богомолова «Вячеслав Иванов в 1903–1907 годах. Документальные хроники» (М., 2009. С. 199–274; сводку материалов, касающихся последних дней Зиновьевой-Аннибал см. на с. 245–249).
828
НИОР РГБ. Ф. 109. Карт. 10. Ед. хр. 45. Л. 14. Это письмо, от которого сохранился только заключительный, хотя и обширный фрагмент, должно быть поставлено в связь с письмом С. К. Шварсалона от 8 января 1913 года к Иванову, опубликованным А. Кобринским (см.: Дуэльные истории Серебряного века. СПб., 2007. С. 359–360).
831
Сюжет, послуживший основным материалом для статьи «Ты еси». Записи в дневнике Зиновьевой-Аннибал часто касаются создания этого текста. Так, 20 сентября о разговоре с Ивановым 19-го вечером: «В-в пишет о трансе, сне я мужского во время странствий Психеи за Эросом и чудесное преображение я во сне и рождение Христа-Диониса-Эроса в себе и Психея-Гиппа с колыбелью <…>»; через два дня, 22 сентября: «Дома оказалось, что „Ты еси“ закончен. Читали. Кроме 5ого параграфа, мне все кажется выкованным. Сегодня переделан окончательно и 5й. Статья <—> как бы первая глава воскресшей плотью веры. Нельзя понять ее значения, но кажется, что это фундамент здания, которое многие и для всех будут возводить внутренним и внешним творчеством» (приведенные цитаты представляют собой контаминацию из нашего прочтения этого даже для Зиновьевой-Аннибал порой уникального по своей неразборчивости текста — и варианта Н. А. Богомолова). Первая публикация «Ты еси» в «Золотом руне» (1907. № 7–9. С. 102) имела под текстом дату 21 сентября. О работах Иванова в сентябре 1907 года см. подробнее:
832
Цитата из стихотворения Иванова «Разрыв»: «Верь духу — и с зеленым долом / Свой белый торжествуй разрыв!» (I, 603). Это свое стихотворение поэт вспоминал в связи со статьей «Ты еси», если верить записи Зиновьевой-Аннибал от 23 сентября.
833
На второй день тело покойной перенесли в кабинет, положив по традиции на стол «наискось к углу», как записала позже В. К. Шварсалон (
834
Улыбка на лице покойной Зиновьевой-Аннибал упоминается и в дневнике В. К. Шврасалон
835
Обозначение прогулки, что проходит по всему дневнику Зиновьевой-Аннибал. Ср. запись от 20 сентября: «18ого весь день дома за работой. Только с 7?ого до 9? ходил „на богомолье“. <…> Верст 6. 19ого вместо „богомолья“ мыла себя в ванной». То же название встречаем и в дневнике В. Шварсалон (
836
Помимо развития темы огня, это слово, возможно, намекает на название романа Зиновьевой-Аннибал, над которым она продолжала работать в Загорье.
837
Телеграмма, которая сохранилась в архиве Иванова (НИОР РГБ. Ф. 109. Карт. 10. Ед. хр. 20. Л. 1), помечена 19 октября — видимо, Иванов кого-то попросил это сделать.
838
Несмотря на то что этот оборот настраивает на поиск эзотерических источников (например, алхимической связи Солнца и золота), пока лишь укажем, что сочетание символических золота и стали появлялось в упомянутом выше стихотворении «Mi fur le serpi amiche». Здесь в первой строфе поэт признается, что он, как и адресат его послания, уже прошел закалку грехом: «И я изведал горна голод, / И на меня свергался молот, / Пред тем как в отрешенный холод / Крестилась дышащая сталь», — однако пошел далее, «и солнцем Эммауса / Озолотились дни мои» (II, 290–291). Отметим также, что в стихотворении Н. Пояркова «Л. Д. Зиновьевой-Аннибал», опубликованном в сборнике, который Иванов прохладно отрецензировал в «Весах», это сочетание также присутствует: «Какая чуткая святая тишина. / Прозрачной дымкою залиты степи дали, / На берег набегает робкая волна, / Река сверкает вся из золота и стали» (
839
«Ныне и навсегда»
840
Автоцитация финальных строк третьей строфы из стихотворения «Покров» (цикл «Повечерие», в первой публикации датировано 28 июня, II, 781) задает еще один ракурс взгляда Иванова на случившееся: «Уж близилось солнце к притину, / Когда отворилися вежды, / Забывшие мир, на долину / Слез и надежды» (II, 280). «Долина слез» (lacrimarum valle,
841
Цитата из стихотворения Иванова «Жертва» («Кормчие звезды», I, 703), поставленная в качестве эпиграфа к драме Зиновьевой-Аннибал «Кольца».
843
Эта формула далее была использована поэтом в ряде чрезвычайно значимых контекстов. Во-первых, она помещена в качестве одного из эпиграфов к первому тому «Cor ardens». Во-вторых, на развертывании ее символики построен XIII сонет знаменитого «Венка сонетов» из книги «Любовь и смерть»: «…Мой свет и пламень твой / Кромешная не погребла чащоба. / Я был твой свет, ты — пламень мой. Утроба / Сырой земли дохнула: огневой / Росток угас… Я жадною листвой, / Змеясь, горю; ты светишь мной из гроба» (II, 418); о связи его магистрата со стихотворением Фета «Восточные мотивы» см. убедительные наблюдения в статье:
844
Иванов при переписывании по ошибке поставил глагол «сияет», уже использованный в предыдущей строфе, зачеркнул и исправил на верный. Здесь кончается текст первого автографа рукой Зиновьевой-Аннибал.
845
Полностью было опубликовано только в: