— Так, выходит, — виновны они в том, что вторглись в пределы ромейские? Никто их сюда не звал.
— Виновны? О нет, королева! Нет вины на них, ибо неразумны они, что дети малые. Они и про империю ромеев-то не ведали ничего, даром что прошли ее вдоль и поперек. Выживали они, как умели, в то страшное время.
— Тогда виновны те, кто прогнал их с мест обжитых?
— Они тоже невиновны, королева. Так же были они кем-то приведены в движение.
— Но был же тот, кто первым двинулся в сторону заката?
— Воистину, было такое племя. Но нету его давно уж на свете, вымерло все. Жили люди далеко на Востоке, пасли стада свои на равнинах, коим нет конца. Но, видать, прогневался на них Господь за что-то. Лето в тех краях стало жарким, трава на пастбищах вся повысохла, а зима сделалась так холодна, что снег накрыл их толстым ледяным одеялом. Сперва пал скот, а потом и люди. Тем, кто остался в живых, не осталось ничего иного, как бежать без оглядки куда глаза глядят. Они и бежали. Но везде уже кто-то жил, кто-то пас стада и возделывал пашню. Свято место пусто не бывает, а на одном поле два пахаря не уживутся. Вот отсюда все и пошло. Не ищи виноватых, дочь моя. Все, что дается нам свыше, — это испытание. Кого больше любит Господь, кого он больше одаривает милостями своими, того и крепче испытывает, и суровей наказывает. Так было всегда, так будет вовеки.
Последний кусочек смальты встал на место свое в мозаике, куда более величественной, нежели те, что украшали Святую Софию в столице империи ромеев. Каждый дрался за жизнь свою, но более умные — за жизнь рода своего. Господари дрались за жизни народов своих, и только патриархи да императоры — за жизни народов многих. Кто-то жертвовал врагами, кто-то друзьями, а кто-то — и самим собой, но не было в том ничьей вины. Мир устроен был так, что каждый получал то, что нужно было ему, — но не каждый сохранить мог полученное. И с того, кому дадено было больше, больше был и спрос.
Милутин меж тем взялся за дело свое излюбленное. Дорвался козел до огорода. Вышел он с войском своим в сторону Афона. Доносили ему гонцы, что чинят каталанцы разорение на Святой земле и в окрестностях, грабят да убивают народ ромейский, жгут все подряд, женщин бесчестят и по-иному безобразят как могут, ничего не боятся, проклятые. А самые наглые даже к монастырям Божьим подступились, к самому Хиландару, сербской святыне. «Безобразлуче, значи?»[58] — вопросил Милутин, и глаза его были в тот миг добрыми-добрыми. И взялся учить каталанцев достославный король-схизматик уму-разуму через то самое место, коим и грешили они. Отец его, король Урош, светлая ему память, украшал дороги кустами сирени. Сын же изукрасил их на свой вкус — поставлены были вдоль дорог колья с наколотыми на них телами лиходеев. Очищена была Святая земля от мерзости эдакой.
А жизнь текла тем временем, как реки в предгорьях — стремительным и бурным потоком. Уже службы шли в только что отстроенных храмах, и привел король семейство свое в новый дворец среди сада большого, где надлежало им пребывать теперь в радости. Возведен он был по образу и подобию палат влахернских, и дивились люди красоте его. Подъехав к вратам, увидала Симонис над ними искусно выточенный в мраморе герб. Оборотилась она на свиту мужа своего — а и юнаки несли знамена с тем же гербом. Прежде такого она не видала: расправил свои крыла на алом щите белый орел, но не простой, а двуглавый, почти как орел Палеологов. На груди же у орла — алый щит с крестом сербским. Изумилась королева.
— Что за герб? — спросила она мужа своего. — Прежде не видала такого. Будто слились в нем орел Палеологов и крест сербский.
— Отныне это герб королевства Сербского, — ответил на то Милутин. — А что на иной похож, так не случайно это: когда две державы станут одной, менять не придется.
— Но кто ж тот правитель, которому под силу будет исполнить задуманное?
— Пора бы уж и догадаться, — ответствовал Милутин, взглянув на сына.
Сочилось время, как вода в клепсидре. Завершено было возведение последней задушбины, Грачаницы, что была краше всех прочих. И в храме тамошнем на стенах написали греки самого короля Стефана Уроша Милутина и супругу его Симониду Палеологиню в одеяниях царских. И ангелы летели к ним сверху, осеняя их головы венцами небесными.
По такому случаю назначена была торжественная служба, на которой господарь вдруг лишился чувств и упал, как всем показалось, замертво. Старость будто обходила его стороной, остался он так же силен и крепок, объезжал всю большую страну свою вдоль и поперек, ходил на вепря мало не в одиночку. Ничто не предвещало худого — а поди ж ты! Мало кому отпущено было столько, сколько ему, но все земное имеет предел. Унесли господаря в палаты, уложили на ложе. Боялись худшего, но вскорости пришел он в себя.
В великом ужасе не отходила от него Симонис ни на час, как и пристало любящей и верной супруге. Страшно ей стало за сына своего и за всех вокруг. Нес господарь на себе проклятие рода своего, а как умрет — на кого падет оно? Когда-то давно казалось ей, что если бы муж ее умер быстрее, стала б она счастливее. Нынче же ругала себя за глупость детскую и молила только об одном — чтобы жил он как можно дольше.
— Душо моја[59], — сказал он ей, — недостоин я, чтоб остаток жизни просидела ты у постели старца немощного. Виноват я пред тобой и пред сыном своим. Вправе ты ненавидеть меня, и было бы то справедливо. Бес попутал меня в тот миг, как увидел тебя. Потерял я разум, ослепила меня страсть. Сможешь ли даровать мне прощение?
Взгляд ее в тот миг был таков, что вопрос сей был излишним.
— Не властен я изжить проклятие рода моего. Прав был Стефан — все мы слепы, хуже того — ослеплены. Кто властью, кто золотом, кто гордыней, кто яростью, кто томлением любовным. Все мы слепы — он один прозрел, потеряв глаза свои. И пред ним вина моя такова, что не искупить мне ее ничем.
Молчала Симонис. Знала она теперь все вопросы и все ответы на них, но знание это не принесло ей радости. И тогда посмотрел на нее господарь и спросил тихо:
— Срце моје, реци ми истину — дали си ме волела бар један дан, за све ово време што смо били заједно?[60]
Улыбнулась она, ибо излишним был и сей вопрос тоже:
— Тебе, господару мој, немогуће је не волети[61].
Сказала — и дотронулась рукой до волос его, он же весь просветлел:
— Онда дођи овамо![62]
Горбатого еще могила может исправить, а господарю сербскому и она нипочем. Передумал он покамест умирать, совсем о другом мысли его, вернула ему жизнь возлюбленная его королева. По высшей воле легла любовь, как печать, на сердце его, легла, как перстень на руку. И крепка была, как смерть, и люта, как преисподняя.
60
Сердце мое, скажи мне правду: любила ли ты меня хотя бы один день из всех, что были мы вместе?