«В мире нет ничего менее естественного, моя дорогая, чем театральная естественность и правда. Не думайте, будто достаточно найти тот же тон, что в жизни. Прежде всего в жизни имеешь дело с таким скверным текстом! Мы живем в мире, который совершенно разучился употреблять точку с запятой, мы все говорим незавершенными предложениями с тремя точками подразумеваемого на конце, поскольку никогда не находим точного слова. А уж эта якобы естественность интонации, которой так похваляются актеры, — право, не стоит труда собирать в зале пятьсот или шестьсот человек и требовать с них деньги за то, что им покажут, как бормочут, запинаются, путаются, икают на сцене. Они все это обожают, не спорю, они узнают себя. И все же писать и играть комедию нужно иначе, лучше них. Жизнь прекрасна, но она лишена формы. Задача искусства как раз в том и состоит, чтобы ей придать эту форму и с помощью всевозможных искусственных приемов создать нечто более правдивое, чем сама правда». Это — философия театра, точная и глубокая.
Ануй отводит «Репетиции» и «Сумасброду» место среди своих «блестящих» пьес, и они действительно сверкают, но и скрипят уже чертовски. В «Сумасброде» немало забавного, однако комизм здесь весьма горек. Некий генерал, самый молодой в армии, был обвинен в нелояльности по отношению к республиканскому строю и уволен в отставку; он находит Францию «червивой» и устраивает заговор, чтобы оздоровить страну. «Все мы, точно последние олухи, смотрели сложа руки, как она гибнет. Мы, ее сыновья, смотрели, как черви разъедают Францию, и, стоя вокруг ее смертного одра, размышляли, не пришла ли нам пора сменить старую машину на новую и удастся ли в этом году оставить с носом налоговое управление… Больше комфорта — вот наш боевой клич… Он заменил нам Монжуа-Сен- Дени»[878]. Генералу нельзя отказать в здравом смысле; он видит, к чему нас привела любовь к легкой жизни. «Мы любим музыку, не давая себе труда научиться играть; любим спорт, оставаясь зрителями; книги, даже не утруждая себя более их чтением (их содержание вам резюмируют — это гораздо удобнее и отнимает куда меньше времени); идеи — не думая; деньги — не потея; вкус — не имея его (для этого существуют специализированные журналы). Подделка! Вот идеал. Я скажу вам, доктор, это мораль червей! Это они мало-помалу привили ее нам».
«К чему такой сарказм?» — говорит ему кюре. Но дело не в ненависти, а в боли. Поэтому генерал и организует заговор. О, заговор довольно убогий — со своим кюре, со своим доктором, с ветераном — торговцем скобяными товарами и еще с двумя друзьями. Толку от этого быть не может. Но генерал не нуждается в надежде, чтоб действовать. Сумасброд человек чести, но, к чему он ни прикоснется, все взрывается; когда он был маленьким мальчиком, мир виделся ему иначе. Теперь жизнь стала слишком легка, мир гибнет от этого. Он хочет, чтоб все снова сделалось трудным, чтоб ничего не доставалось даром, чтоб его называли «мсье», а не «котик». Сумасброд выступает против демократии. Почему у власти должно быть большинство? «Два дурака — это один дурак плюс еще один дурак. Не вижу, чему тут поклоняться».
В противоположном лагере — Давид Эдвард Мандигалес, богатейший молодой человек, миллионер с передовыми убеждениями. Он внушает генеральше, прелестной женщине, легкомыслие, но легкомыслие философское. Мы вновь имеем дело с театром в театре, и персонажи ставят пьесу — «антидраму», выбранную Давидом Эдвардом, который так комментирует ее: «Декорации ничего не представляют… На сцене Жюльен и Апофазия. Они сидят на корточках бок о бок, прямо на земле. Они ничего не говорят. Не двигаются. Это молчание должно продолжаться долго, столько, сколько могут выдержать зрители. (Поясняет.) Я был на спектакле в Париже: это из ряда вон выходящее, потрясающе смелое театральное событие! Впервые в истории театра занавес подымался и после его поднятия на сцене ничего не происходило. Тут есть что-то, хватающее вас за горло; это — внезапное небытие человека, его бесполезность, пустота. Головокружительная глубина!.. (Продолжает чтение.) Через некоторое время, когда мучительное томление уже непереносимо, Жюльен наконец делает движение, чтоб почесаться. (Поясняет.) Это — непередаваемая жестокость! Мы видели человека; его небытие, его вакуум, и когда наконец он впервые шевелится, то это — чтоб почесаться… Чувствуете?»
Мы чувствуем… Червь в сердцевине яблока; царство глупости; мистификаторы выигрывают все ставки; генерал бунтует против пьесы, против Давида Эдварда, против всего. Друзья от него отступаются, друзья и даже, робко, его очаровательная жена, которую он обожает. Его сбивает с ног сначала Давид Эдвард — ударом кулака в челюсть, потом молочник, который обзывает его фашистом, — ударом головы в живот. Единственной его опорой остается сын Тото, прибегающий ему на помощь: «Он сделал тебе больно, папа? — Тото, удары не причиняют боли. Это предвзятое представление». Сумасброд держится мужественно, но он повержен, и это грустно, потому что, в сущности, он прав. Ему не остается ничего другого, как играть комедию. «Ты увидишь, Тото, когда вырастешь, что, даже если в жизни что-то кажется серьезным, на самом деле все это — гиньоль». Что, возможно, правда, горькая — до скрипа зубами — правда.
«Скрипучие» пьесы — «Ардель, или Ромашка», «Вальс тореро», «Орнифль», «Бедняга Битое», «Оркестр», «Пещера» — скрипят уже не так безобидно. Здесь сатира берет верх над жалостью. Зло повсюду. У всех женщин — любовники; все мужья это знают и терпят. Все старики — похотливы; все молодые люди это знают и посмеиваются. Генералы — генералы из водевиля. Комизм их в том, что, будучи уже в отставке, они продолжают отдавать приказы: «Смирно!.. Вольно!» Дураки подчиняются. Сами генералы подчиняются. Сами генералы ни во что это уже не верят. Они играют старых тюфяков и в глубине души сожалеют, что уже не те молодые лейтенанты, какими были когда-то. Когда приходится совсем плохо, генерал Сан-Пе, чтобы набраться мужества, призывает на помощь лейтенанта Сан-Пе, «занявшего второе место в своем выпуске Высшего кавалерийского училища, добровольца», этого юного героя, превыше всего ставящего честь.
А мужество генералу Сан-Пе действительно нужно позарез, поскольку его старая супруга, прикованная к постели, по-прежнему безумно ревнива. И с утра до вечера, не без оснований опасаясь, что он лезет под юбку какой-нибудь служанке, она кричит со своего ложа: «Леон! Леон!», так что никто в доме уже не понимает, от кого исходит этот животный крик — от павлина или от сумасшедшей. «В мире очень мало любви, но только благодаря ей он еще кое-как вертится. Вам невыносима болезненная любовь Амели, но, не люби вы вашу жену или, во всяком случае, не люби вы ее когда-то прежде, вы бы сейчас мирно посиживали на террасе кафе с какой-нибудь другой женщиной. Любовь одарила вас счастьем на один вечер или на десять лет, а теперь заставляет расплатиться по счету».
Счет тяжкий. Генеральша выслеживает, не перестает выслеживать. «Я выслеживала, я так долго выслеживала, что научилась узнавать тех, кого ты желал, унюхивать их, как ты, иногда даже раньше тебя». Ардель, старая сестра генерала, кончает жизнь самоубийством вместе с горбуном, которого любит, — жуткая пара, нелепая страсть. Пьеса завершается пародией любви, импровизируемой двумя детьми — Тото и Мари-Кристиной. Они начинают с подражания взрослым: «Моя дорогая. — Моя обожаемая любовь. — Моя дорогая жена, как я люблю тебя. — А я еще больше, дорогой муженек. — Нет уж, не больше меня, любовь моя. — Больше, в десять раз больше!» Игра кончается, как и у взрослых, руганью: «Нет, говорю тебе, идиотка поганая, это я! Я больше люблю тебя, чем ты меня. — Нет, я… скотина поганая! Зеленая лошадь! Кретин!» Первые шаги в скрипучей комедии любви.
В «Вальсе тореро» опять те же темы: безобразие любви, сексуальная одержимость мужчин, ханжество и ревность женщин. «Медицина должна была бы найти средство усыпить их навечно». Но действие перенесено в начало века. «И все это несерьезно, — говорит Ануй, — трагедии той поры — это фарс». Он пускает в ход «старые водевильные трюки», воскрешает своих марионеток. Однако водевили были веселыми, поскольку в марионетках не оставалось ничего человеческого. А у персонажей Ануйя, даже когда он скрипит зубами, остается достаточно человеческого, чтобы страдать — и заставить страдать нас. Вновь появляется чудовищная генеральша де Сан-Пе, она ненавидит своего генерала. «Зачем же тогда все эти слезы, упреки? — спрашивает он. — Затем, что ты принадлежишь мне, Леон. Ты принадлежишь мне — понял? — и навсегда, каким бы жалким ты ни был. Ты принадлежишь мне, как мой дом, как мои драгоценности, как моя мебель, как твое имя. И что бы там ни случилось, я никогда не отдам другим принадлежащего мне».