К тому моменту, когда он подал в отставку, он уже давно страдал полиартритом. Болезнь эта внезапно обострилась, и всю оставшуюся жизнь ему пришлось прожить отшельником в своем маленьком доме в Везине, так как передвигаться он мог лишь от кровати к столу, за которым писал (или читал) весь день. Он никогда не жаловался, а ум его оставался чрезвычайно живым, так что у посетителей создавалось впечатление, словно они становятся умнее и моложе благодаря восьмидесятилетнему старцу. Многие из прежних учеников, теперь его последователи, регулярно приезжали каждую неделю в Везине. Как в 1914 году, когда в соответствии со своими принципами он решил воевать простым солдатом, как во время дела Дрейфуса, когда он защищал республику, так и в глубокой старости, больной, парализованный, страдающий, он проявлял стоическое спокойствие, достойное Эпиктета[513].
Всю свою жизнь Ален избегал официальных почестей. Он отказывался от наград, чинов и даже от кафедры в Сорбонне. За три недели до смерти он неожиданно удостоился высокого отличия — Национальной литературной премии, присуждаемой впервые. Его похороны на кладбище Пер-Лашез были скромными, но волнующими. Поколения сошлись разные, чувства были общими. Человек ушел; творчество его только начинало свою славную жизнь. Автор этой книги имел честь выступить в тот день от имени друзей Алена. Речь эта приводится здесь, ибо в ней с искренним волнением воспроизведен его великий образ.
«Мы собрались в этом печальном месте, чтобы почтить память учителя и друга. Мертвые уже не мертвые, если живые благоговейно воскрешают их. Как-то прекрасно сказал Гомер: «Мертвые оживают благодаря живым, благодаря им узнают они окружающее и обретают дар речи — благодаря этой свежей крови, которую тени их пьют и которая на какое-то время возвращает им память». С детства питались мы мыслью Алена. Настал день, когда тень Алена должна питаться нашею мыслью. Именно потому, что он присутствует в каждом из нас, ныне он вступает в вечность.
Все, что мы в нем любили, все, чем мы восхищались, — все это остается. Наши идеи и наши труды, наши чувства, действия и даже наши мечты несут на себе отпечаток его величия. Здесь много нас — тех, кто был свидетелем этой славной жизни; мы передадим память о ней и ее пример последующим поколениям. Сократ не умер, он жив в Платоне[514]. Платон не умер, он жив в Алене. Ален не умер, он жив в нас.
Есть люди, которые начинают жить лишь благодаря смерти. Ален любил слово «легенда», ибо легенда[515], надо сказать, — это история жизни, уже очищенная временем и забвением. Но жизнь нашего учителя сама по себе была легендой. Мы постоянно находили в ней то высочайшее благородство, которого искали. Возвышенность мысли, красота речи, смелость в решениях — все это постоянно и щедро нам расточалось. «Я любил Ланьо», — говорил он о своем учителе. Мы любили Алена — и любили преданно.
Седовласые ученики, с радостью приезжали мы в Везине, в дом, бывший для нас одним из святилищ разума, дабы посидеть рядом с этим мудрецом. Старость была жестока к нему. Его изуродованные, потерявшие гибкость конечности отказывались служить. Он страдал. Но он никогда не жаловался. Его приветливая улыбка свидетельствовала о неизменнейшем дружеском расположении. Верный сократовскому методу, старый учитель возбуждал мысль посетителя каким-нибудь резким, но дружелюбным выпадом, и искрометные мысли о сущем, рождаемые его поэтическим гением, били ключом. Его чудесная жена, заботливо и нежно облегчавшая ему тягостное бремя болезни, внимательная и скромная, поддерживала беседу. Вскоре являлись великие тени — Декарт, Стендаль, Бальзак, Огюст Конт[516]. Незабываемые встречи!
Когда в последнее воскресенье мы вошли в его маленькую комнату, тело нашего учителя, исхудавшее от долгого поста, покоилось на кровати. Его навеки застывшее лицо, которому смерть придала законченную форму, выражало какое-то безмерное и нежное лукавство. На какое-то мгновение мне показалось, что я вновь вижу загадочного и веселого молодого профессора, который почти пятьдесят лет назад в Руане вошел в наш класс и написал на грифельной доске: «Всеми силами души надо стремиться к истине». Долго стоял я у этой постели. Естественно, что мысль наша обращается к мертвым, служившим нам образцом, ища у них примера и наставлений. К чему же взывал он и какую клятву надлежало принести ему?
Я думаю, что клятва эта состоит из одного слова: надежда. Ален призывает нас доверять человеку, что ведет к уважению его свобод, доверять нашему разуму, чтобы, преодолевая ошибки, двигаться к истине, и доверять нашей воле, дабы находить пути в огромном космосе, который состоит из различных сил и сам по себе ни к чему не стремится. Кто умеет одновременно сомневаться и верить, сомневаться и действовать, сомневаться и желать, тот спасен. Таково его послание; таков образ, который мы должны сохранить в себе живым, дабы не угас дух Алена. Слово прощания, с которым мы к нему обращаемся, — это обязательство. Мы клянемся по мере сил своих быть верными его наставлениям и его примеру.
Это будет легче исполнить, если между собою мы, его бывшие ученики и друзья, сумеем сохранить прекрасные братские отношения, которые объединили нас сегодня вокруг его гроба. Мы знаем, что он любил посмертные чествования, на которых великие мертвецы указывают путь живущим, и что он высоко ценил благочестивый жест, когда кладут свой камень в пирамиду над могилой. Быть или не быть — Алену и нам, — надобно выбрать. От нас зависит, будет ли Ален жить. Мы закладываем сегодня первый камень этого монумента разуму».
Все созданное Аленом можно разделить на две части, различающиеся не в теоретическом отношении и не по своему методу, но по составу. Первая из них — огромное здание «Суждений», вторая — законченные работы, такие, как «Боги», «Теория искусств», «История моих мыслей» или «Беседы на берегу моря».
Суждение как литературный жанр было детищем Алена. Это стихи в прозе на две страницы, писавшиеся каждый вечер для ежедневной газеты. «Гений есть, либо его нет», — сказал бы Стендаль. Гения было больше чем достаточно, но «без твердой решимости писать к определенному дню эти маленькие поэмы никогда не были бы написаны». Какой-нибудь чемпион по бегу на сто метров стал бы задыхаться на более длинной дистанции. В «Суждениях» Ален без труда проявлял себя в полную силу. Он ставил себе условием заполнять ровно две страницы, уверенный в том, что это ограничение будет служить ему такой же опорой, как поэту строфа.
Другое условие: никакой отделки. Всякому слову, написанному его сильным и размашистым почерком, надлежало остаться. Фраза должна была приноравливаться к тому, что ей предшествовало. Произведение становилось образцом для самого себя. Оно уверенно следовало к финишу, отбрасывая любые мысли, которые могли бы его задержать. В результате они начинали проступать в том или ином штрихе, в какой-то метафоре. «Отсюда, — говорит Ален, — своего рода поэзия и сила. Так композиторов, сочиняющих фугу, иногда увлекает stretto, момент, когда все сходится, чтобы в конце концов стянуться в кольцо. Все является в какой-то сутолоке, и надо уплотнять, надо двигаться дальше, да побыстрей. Таков и мой акробатический трюк, насколько я могу судить о нем; к тому же он не удавался мне один раз из ста».
Этот галоп, ежедневно кончавшийся преодолением препятствия, то есть последней строки, продолжался в «Депеш де Руан» до самой войны 1914 года. Никто еще не дерзал заниматься журналистикой такого стиля; я не думаю, чтобы мы увидели когда-нибудь подобную ей. Читатели были в восхищении. Многие читали «Суждения» Алена раньше, чем новости. После войны тон его изменился. У этого бывшего рядового было тяжело на сердце, горькие мысли одолевали его. «Суждения», выходившие теперь тетрадками, стали длинней. Однако акробат оставался верен изобретенному им трюку, так же как философ — своим темам. И своему стилю. Ибо в этом была основа всего. «Мы стремились философию сделать литературой; с другой стороны, литературу — философией». Обе эти цели были достигнуты. Ален навсегда сохранил особую слабость к своим «Суждениям» первых лет. Он писал мне, посвящая одну из книг: «Это прекрасное издание переносит меня в лучшую пору «Суждений». Те, что здесь, метафоричны. Читателю надобно многое угадывать. Я встречаю на этих страницах непосредственность, которой у меня больше нет». И в надписи на более позднем сборнике: «Я нахожу здесь меньше поэзии и больше внешней серьезности. Вот что значит постареть, тем хуже для меня». Это было несправедливо. Его последние «Суждения» нравятся мне не меньше, чем первые. Они более мрачны, но то же относится и к эпохе.
514
Сократ является главным героем большинства философских диалогов своего ученика Платона.