Жичин этих ребят видел. Не знал, кто Миша и кто Алеша, но оба они ему приглянулись. Тихие, стеснительные, с открытыми лицами. И женщина оставляла самое выгодное впечатление. Первая встреча — и полное доверие. И как не верить: целый год от себя отрывала, каждый день на риск шла. Такой человек плохому не научит.
— Ребят мы отправим на родину при первой же оказии, — сказал Жичин. — Вы правы: русские должны жить в России. — Он удивился точному совпадению мыслей совершенно разных людей: мальчика Коли Кузьмичева и пожилой многоопытной женщины. — Через день-два мы можем поместить их в лагерь под Парижем. Жизнь там не сладкая, но мы выделили им деньги, будет получше.
— Может быть, им пожить пока у меня? — спросила она растерянно. — Трудно им там будет.
— Можно и так, — согласился Жичин. — Можем и деньги вам выделить.
— Нет, нет, пока не надо. Как-нибудь перебьемся.
— А зачем? Вы и так истратились. За этих ребят вам большое спасибо, от всей русской земли поклон низкий. Я даже не знаю, как благодарить вас.
— Что вы, что вы! Благодарить меня не надо. У меня брат родной в Красной Армии служит. Игнатьев. Может, слыхали?
— Генерал-лейтенант? — изумился Жичин.
— Нынешнего чина я не знаю. Алексей Алексеевич Игнатьев. Он до революции был здесь русским военным атташе.
— Он самый! Да я же слушал его перед отъездом. Вопросы задавал. Он у нас в клубе беседу проводил с молодыми офицерами. Ре-едкая была беседа — об офицерской этике. Столько интересного порассказал, полезного. Он любит наш клуб, частенько там бывает. Это на Пушечной, рядом с «Савоем». И мы все от него в восторге. В нашем представлении он образец русского офицера. Честность, благородство, широта мышления. И вид у него генеральский — высокий, величественный.
— Я вижу, вы влюблены в него, мне это радостно.
— Не я один, все молодые офицеры. Он написал книгу «Пятьдесят лет в строю». Все зачитываются, невозможно достать.
— О книге я слыхала, но не видела. Здесь ее нет.
— Я вам пришлю. Как вернусь в Лондон, так и пришлю. Возьму в посольской библиотеке, там она есть.
— Из библиотеки, наверное, нельзя, вдруг почта затеряет.
— Пришлю, пришлю. На худой конец из Москвы выпишем.
— Буду вам признательна. Мне, конечно, очень хочется прочесть его книгу. Как прочту, сразу же верну. — Она вдруг умолкла, забеспокоилась. Жичин подумал, что причиной тому ее ребята, но ошибся. — Вы, я вижу, человек добрый, деликатный. — Она встала. — Мне пора освободить кресло другому, там люди ждут, а вы даже не намекнете. Надеюсь, мы еще увидимся. Буду рада, если заглянете ко мне.
Жичин так увлекся беседой, что не спросил даже имени Игнатьевой. Вспомнил об этом, когда ушла.
А едва она вышла, хлынул на Жичина поток людских судеб, со слезами пережитого горя и счастливой надеждой на скорое возвращение домой. Один за другим представали перед ним молодые и пожилые, в одиночку и группами. Не успевал он принять в сердце одну судьбу, как торопилась занять там свое место другая, не менее достойная. Для того чтобы они вошли и закрепились там, нужно было время, а времени, даже самого минимального, не было, и Жичин с ужасом почувствовал, что начинает привыкать к этим искореженным судьбам. Одно в этом тягостном ощущении утешало его: все или почти все, едва узнав о реальной возможности вновь обрести дом и нормальную человеческую жизнь, извлекали из тайников души упрятанные мечты и строили планы один заманчивее другого. Не истребили немцы, не могли истребить в человеке человеческого, как ни старались.
Посол мог принять Жичина лишь к вечеру. Как и предсказывал Николай Дмитриевич, на генеральский обед он согласился сразу же. Под доброе настроение обещал приложить вместе с женой все усилия, чтоб из обеда вышел толк.
Жичин поделился с ним горечью раздумий об искалеченных судьбах тысяч и тысяч соотечественников. И хотя послу это было не в новость, он сдвинул брови, встал, прошелся по кабинету, чтоб утишить нервы, и с недоумением, тревожившим его, по всей видимости, не впервые, начал рассуждать о природе падения нравов, о том, как, оказывается, легко даже в двадцатом веке из цивилизованной нации смастерить массу палачей и изуверов. Провозгласи нацию высшей расой, пообещай по кусочку «жизненного пространства», назови мораль химерой и учреди поголовный надзор, добавь к этому бочку пива и уродливый, на лягушку похожий «фольксваген» — и вся проблема. Можно только диву даваться. А может быть, и не надо. Животным был человек тысячи лет, а цивилизованным много ли?