— Чем-то вы, товарищ лейтенант, Пантюхова нашего расшевелили, — сказал он с улыбкой. — Как пить дать, расшевелили. Бывало, лежит часами не шелохнувшись, как доска трухлявая. Нас, грешным делом, и оторопь брала иной раз, думали, не преставился ли. А утром нынче, как вы ушли, и каши поклевал немного, и огурчики съел, и весь чеснок с луком умолотил, хотя до этого ни разу к ним не притрагивался. Улегся после завтрака, а лежать покойно не может. Вздыхает и ворочается, да громко так, от души. «Может быть, доктора позвать?» — спрашиваем. «Нет, — говорит он, — доктор тут не поможет». — «А кто же поможет?» — «Ежели сам не помогу, отвечает, никто не поможет». Больше мы и не спрашивали, все равно ничего не сказал бы. Может, вы попробуете, товарищ лейтенант? Сейчас же бы и пошли…
— Рановато, пожалуй, — ответил я. — Чует мое сердце, рановато.
— Может, конечно, и рановато, — отозвался Федор, — только он ведь и после обеда подремал с полчаса, не больше, а потом опять все время ворочался да вздыхал. Койка у него скрипучая, и нам из-за него совсем не спалось.
— Надо повременить, — сказал я. — По-моему, это тот самый случай, когда, как говорится, поспешишь — людей насмешишь.
В палату к ним я пришел через день вечером. Не знаю, как у Пантюхова, а у меня к этому часу терпение иссякло. Мы с капитаном так увлеклись рассуждениями о Пантюхове, что забывали порой и о своих ранах, и о том, где находились. Два дня пролетели у нас как два часа. Мне иногда казалось, что Валентина Александровна не без умысла подсунула нам этого Пантюхова. И хотя мы разработали с капитаном десятки вариантов, в палату я вошел без малейшего представления, как и с чего начну разговор.
Предполагаешь, как часто бывает, одно, а на деле оборачивается все по-другому.
— Вы стали лучше ходить, товарищ лейтенант, — весело сказал богатырь Дмитрий, подвигая мне табуретку. — Меньше отставляете ногу, ступаете тверже. Я нынче приглядывался.
В последние дни я и сам чувствовал улучшение, но когда вместе с тобой это видит не врач и не сестра медицинская — они должны видеть, — а такой же, как ты, раненый, душа твоя невольно начинает млеть от радости.
— Да ведь и пора уж, Дмитрий, — ответил я. — Четвертый месяц пошел, как в госпитале торчу. Месяц в Ленинграде да здесь два.
— Мне тоже надоело, — сказал он сокрушенно. — Недельку-другую отдохнуть, отоспаться — ничего еще, можно. А больше — муторно… Да-а, товарищ лейтенант, давно собирался спросить… Говорят, на кораблях на военных все в броне да в железе, как же вас угораздило? — он кивком показал на мою раненую ногу.
— И я хотел спросить, товарищ лейтенант, — сказал Федор. — Дюже нам с Дмитрием это интересно.
Усевшись лицом к двери, я слушал этих молодых смышленых солдат и незаметно косил глаза на Пантюхова. Прихода моего он ждал, мне это ясно стало с первой минуты. Он повернулся, едва я вошел, мягко и почтительно ответил на мое приветствие. Я чувствовал, что он ждал случая заговорить со мной. Теперь только бы не промахнуться.
О корабле и о своем ранении можно было бы рассказать в другой раз, но Федор и Дмитрий просили, им было любопытно, и я повел рассказ. Пусть будет все, как должно быть в беседе фронтовиков на большом досуге — обстоятельно, без спешки. Пришлось объяснить, что военные корабли сильны не броней, а грозным оружием — пушками, минами, торпедами, — равно как и боевым духом моряков, их умением выжать из своего оружия все, что можно.
Я рассказал им и о скоротечном бое, в котором был ранен, и об одном курьезном эпизоде после боя. Корабль наш носил дорогое для ленинградцев имя, и весть о раненых на его борту облетела весь город. Позвонили из морского госпиталя и сказали, что к борту корабля высылается машина. Командир приказал вынести раненых на берег. Сделать это было не просто: по крутым корабельным трапам не разбежишься. Существовали особые носилки — горбатые, как мы их называли, напоминавшие легкие кресла, — но их было всего несколько пар, и раненых переправляли главным образом на руках.
Осколки немецкой бомбы, угодившей в спардек, достали меня на сигнальном мостике. В первый миг было ощущение тупой боли, будто по ногам ударили увесистой оглоблей. Корабль зашатался, заходил, и я подумал, что это от сотрясения. Немцы не унимались. «Юнкерсы» пикировали один за другим, мы били по ним из всех уцелевших стволов, и ожесточенный азарт боя вновь поглотил все мое внимание. Боль притупилась, а вскоре я совсем перестал ее замечать. В минуту затишья, уставший, я поднялся в пост наблюдения за подлодками, сел на высокий крутящийся табурет и неожиданно для себя задремал. Сквозь зыбкую пелену забытья мне послышались чьи-то тревожные слова: «Товарищ лейтенант, у вас под ногами кровь». Их смысл дошел до меня не сразу, мне думалось, что они обращены к кому-то другому, хотя другого лейтенанта в посту не было. Я почувствовал на плече чью-то руку, меня затормошили, сперва легонько, потом резче и настойчивее. «Лужа крови, товарищ лейтенант, — услышал я тот же голос, — очнитесь!» Усилием воли открыл глаза и увидел перед собой двух краснофлотцев.