На другой день после ее объяснения я пришел в класс, сунул в парту свой портфелишко и мельком глянул на Клавку. Глянул и поразился: те черные очи, которые манили меня и в которые я смотрел, как в бездонные лесные озера, стали вдруг тусклыми, блеклыми. Не озера, а мутные лужицы. И куда только подевался глянцевитый их блеск?
Мне стало жалко Клавку. Я думал о ее глазах все часы, пока был в школе. На последнем уроке перед самым звонком невольно посмотрел на нее еще раз. Потухший взгляд ее, тронутый недетским безразличием, был устремлен в угол классной доски, где кто-то написал знак квадратного корня. Что она хотела извлечь из него, я не знал и знать уже не хотел.
Прозвенел звонок, я сложил в портфель книги, тетрадки и впервые за последние месяцы пошагал домой легко и свободно.
Клавка Синицина надолго отбила у меня охоту заводить дружбу с девочками. С ребятами все было проще. Нынче поссорились, завтра помирились. А не помирился с кем — тоже беда не велика, друзья у меня всегда находились, и друзья хорошие. Да мне и одному никогда не бывало скучно. В мире столько всего интересного, заманчивого — хоть в лесу, хоть в книгах, на реке или в поле, в кино или на стадионе, — успевай только поворачиваться.
В десятом классе в первый же день после летних каникул я обнаружил в себе изрядные перемены, хотя в первую голову преобразились, наверное, наши девчонки, а не я. По привычке мы называли их девочками, и сами они так себя называли, но это уже были девушки. На уроках я только и глазел на них. Они могли так затейливо повести плечами или с такой лукавинкой прищуриться, искусно напустив в глаза таинственного влажного блеска, что я, рослый парень, вроде бы и не простофиля, казался перед ними зеленым юнцом, не постигшим в жизни каких-то важных истин, без чего не может человек считать себя полноценным.
На первых порах мне думалось, что во всем классе один я был такой простак, не умевший разгадать девичью душу, уловить ее тревожную музыку. Оказалось, другие ребята мало чем отличались от меня. Одни, как и я, были застенчивы, и когда их взгляд останавливался на чьей-то девичьей груди, они краснели и тотчас же отводили глаза. Иные прикрывали свою робость ухарством и бравадой. Но симпатией у девчонок пользовались почему-то два отпетых хулигана. Это удивляло и огорчало меня. Ладно бы еще храбрыми были эти оболтусы. Мы как-то припугнули их, и сразу они сникли, на попятную пошли. Где же, думал я, ум у девчонок наших? Разочаровался я в них.
Пожалуй, одна Тонька Лутонина могла, если б захотела, изменить мои взгляды, но она предпочла другого.
А в морском училище, куда я подался после школы, пошла совсем иная, непривычная и поначалу довольно тяжкая жизнь. Месяца два или три никуда нас поодиночке не пускали. Ходили только строем. Мы даже спали на четко выровненных койках строго одинаковой масти. Жизнь в училище проходила так, что о девушках в течение суток можно было вспомнить лишь после отбоя, пока не заснешь, а засыпали мы, намаявшись за день, почти мгновенно. Правда, во сне не возбранялось ни вспоминать их, ни даже обнимать.
Начальник училища говорил нам: чем строже соблюдается умный распорядок, тем больше остается у человека времени и тем свободнее он себя чувствует. Мы не очень ему верили, а когда попривыкли и вошли в новый, размеренный по минутам ритм, то убедились, что он был прав: свободного времени становилось у нас больше и больше, словно по чьему-то высочайшему указу раздвигались и сутки и часы. Мы слушали лекции, проводили опыты, несли вахтенную службу, но мы ходили и в театры, бывали в музеях, на балах и концертах. И не от случая к случаю, а едва ли не каждую неделю.
С девушками в эти годы я встречался часто. Случалось, провожал их, иной раз и дома у них бывал, знакомился с родителями. Это были хорошие девушки, но я никогда особенно не огорчался, если наши встречи отчего-то прекращались.