До госпиталя мы не обмолвились ни словом. Шли, изредка друг на друга поглядывали и молчали. Было меж нами все ясно, светло и грустно. Рядом шагало юное диво, протяни руку — и вот оно, счастье, даже рукой шевелить не надо, чтоб ощутить его робкое дыханье, а стоило только подумать, что завтра, всего лишь через день и ночь, это диво останется далеко, как в сердце заползала щемящая тоска, и никакого от нее не было спасенья.
— Сегодня у нас с тобой два важных дела, — сказала она в коридоре, у самой моей палаты. — Массаж и вечер в Доме культуры. Валентина поручила мне и туда доставить тебя и обратно, имей это в виду.
— И массаж последний, и вечер тоже, — сказал я тихо.
— Массаж, если проснуться пораньше, можно еще и завтра сделать, а вот вечер… Первый и последний. — Она отворила дверь, и я вошел в палату.
Борис еще спал, а может быть, делал вид, что спал, я на цыпочках прошел к своей койке, прилег и закрыл глаза. Подумалось беспощадно: вечер с Ольгой вообще может статься последним. Тоска сжала сердце ледяными клещами. Мысль эту я кое-как отогнал, а клещи не разжимались. Лучше всего сейчас заняться бы делом, да где его здесь найдешь, дело, способное разогнать тоску?
Впрочем, в Доме культуры намечалось сегодня дело. Комсомольские вожаки поселка пригласили нас к ребятам, которые вскоре должны призываться в армию. Нас просили рассказать о боях, поделиться опытом фронтовой жизни, дать добрые советы. Мне казалось важным, если ребята с самого начала узнают о войне правду, услышат дельные наставления. Ох как нам этого недоставало! А мы были хлопцы кадровые, обученные. Что ж говорить об этих юнцах-школьниках.
Помимо воли, а может быть, даже и с ее помощью задумался я о том, что же вечером сказать ребятам. Первым делом, наверное, надо завести разговор о страхе. От этого изъяна не избавлен никто, но человек нормальный вполне может его побороть, загнать в угол. Это не всегда просто, но всегда в человеческих силах. Могу судить по себе. Когда поблизости ложатся снаряды или, оторвавшись от самолета, прямо на тебя с дьявольским свистом летит здоровенная бомба, предательски подрагивают коленки, шея сама собой вбирается в плечи. Тогда нужно еще усерднее и старательнее делать свое дело. Дело — верный спаситель от страха.
Страх чаще всего приходит от беспомощности. А если ты знаешь свое оружие, всю его страшную силу, если оно действует в твоих руках играючи, страх может миновать тебя начисто.
И еще очень важно: нельзя дрожать за свою жизнь. Гибель обычно настигает тех, кто в страхе идет на все — лишь бы выжить. Нет слов, жизнь — великое дело. Все доброе на свете и все разумное творится для жизни. Но честь и достоинство человеческое выше. Трус на войне выживает редко. Цепляясь любыми путями за жизнь, он суетится, мечется, делает все не так, как надо, и первым попадает под вражескую пулю. Это проверено веками, сотнями войн. А если всему наперекор и удастся ему избежать смерти, то что у него будет за жизнь? Разве может нормальный человек простить себе потерю чести? А сам себе простит — люди не простят, Родина осудит.
Это я и сказал ребятам в Доме культуры. Народу пришло много, зал был набит битком. Впереди сидели завтрашние бойцы, за ними — старики, женщины, дети. Мне пришлось говорить первым: председатель отдал дань моим лейтенантским нашивкам. Слушатели мои были одеты кто во что горазд, а я пришел в новом флотском кителе с начищенными до блеска пуговицами, и мне стало неловко за свой щегольской наряд. Я и смущен был поначалу, и растерян, но довольно скоро взял себя в руки, поскольку рассказывать собирался о храбрости.
Начал с того, что в отличие от пехотинца моряк не видит противника в лицо. Видит вражеские самолеты, корабли, иной раз случается видеть торпеды, мины, а живой фашист скрыт от его глаз, и у моряка нет той ярости, какая бурлит в пехотинце. Зато когда ему приходится воевать на суше, будь то в предместьях Таллина, под Ленинградом или под Москвой, ярость его удваивается, и пощады от него врагу нет и не будет. Недаром морскую нашу пехоту окрестили фашисты черной смертью.
Я рассказал о военных кораблях, о друзьях-балтийцах, ни разу не дрогнувших перед врагом. Слушали меня хорошо, однако смотрели многие не на меня, а на мой китель, на блестящие пуговицы. Это вызвало у меня улыбку, позабавило, но и помогло: я заговорил попросту, доверительно. И китель перестал привлекать внимание, и на нашивки на рукавах уже не смотрели. Связь с ребятами была установлена, связь прямая, устойчивая, теперь можно было вести речь о главном — о страхе и о том, как его побороть.