Выбрать главу

Ушаков портретом остался доволен. В порыве благодарности он прекратил допросы и доложил, что дело закончено, пора выносить приговор. Братьев Никитиных сослали в Тобольск. Приговор по такому делу был слишком мягким. Добился генерал и того, чтобы Никитиным разрешили продать дом и деньги, вырученные от продажи, пустить на пропитание. Сама императрица подписала указ об этом.

Никто до времени не обращал внимания на странный контраст в портрете Никитина между правой, освещенной, половиной лица Ушакова и левой его стороной, что в тени.

И поплыл себе портрет кисти Ивана Никитина вверх по течению по реке времен.

Когда после долгого перерыва, в кабинете Ушакова, Никитин взял в руки палитру, вооружился кистями, душевные силы его укрепились. Он ощутил вдруг азарт. Это был азарт лавины, азарт страсти. Азарт творящей воли мастера.

Никитин высоко ценил свой дар, презирал жалкую жизнь, а потому и потребовал от Ушакова костюм мастера. Когда облачился в него, что-то тяжелое свалилось с плеч, они распрямились. Повеяло старым, родным. Потом притащили краски от Матвеева. Никитин брал кисти, нежно проводил ими по щеке, гладил ладонью шершавый холст, трогал пальцем маслянистую поверхность в банке. Он был счастлив, он смеялся. Для мастера его главное дело было жизнью, восходом солнца, обладанием любимой.

А замечательная догадливость Матвеева привела Ивана Никитича в восторг. Он мало надеялся, что горячий, необузданный Андрей станет разгадывать его намеки. Но как увидел ложку, нарисованную на банке, так и ахнул: "Дошел! Разгадал! Умница".

Какой-то досужий человек, кто это был в точности — неизвестно, ни записей, ни других каких свидетельств не сохранилось, может быть, ученый муж Дмитрий Голицын или коротышка — князь Черкасский, а только удосужило кому-то указать Ушакову на злую насмешку, совершенную над начальником Тайной канцелярии опальным живописцем. И неведомый нам посетитель дома Ушакова предъявил свою догадку прямо в лицо хозяину. А тот так оцепенел, что и не сразу поверил.

— Да этот твой Никитин, что у тебя в руках был, надул тебя, Андрей Иваныч. Гляди-ка, вон тот глаз у тебя какой большой и вспученный. Он же истым зверем глядит, а вот этот добрый, жалостливый и совсем маленький в сравнении с тем. Тебе, видно, нравится, что куда б ты ни стал в зале, а портрет прямо на тебя и смотрит. Скажи, нравится?

— Дд-да, — еле выдавил Ушаков.

— Так это хитрость не столь великая. Зрак посередке сделать — и вся тут недолга… Ты вглядись, вглядись получше, персону твою художник выставил на всеобщее по-смеянье и позор. Он тебя представил в виде злой собаки…

— Хватит тебе брехать! Раздери тебя черт! — заорал Ушаков. — Ты на себя погляди! У тебя же один глаз тоже вспученный, а?! Гляди на себя вон в то большое зеркало! Видишь! А у тебя так же…

Но что-то все же заронило в генерале смутную тревогу.

Он еще раз придирчиво осмотрел свое изображение, дернулся как ужаленный.

— Гри-и-шка! — прерывистым голосом крикнул Андрея Иваныч сержанту Новгородской сотни, не замечая, что оный Гришка стоит прямо за его спиной.

Карие глаза сержанта хитро поблескивали, — он внимательно слушал весь разговор и теперь тоже смотрел на портрет, находя в нем то собачье, на что указал посетитель.

— Да тут я, ваше превосходительство!

— Ах, ты тут, так снять же мне сей же час портрет со стены! Снять и стащить его в чулан! Да подалее засунь, чтоб не выглядывал! Пшел!

Ушаков был вне себя, кричал, ругался, и Гришке показалось, когда полез он за портретом, что совсем не генерал так должен кричать, а тощая ведьма с Лысой горы.

Гришка ослаблял привязь портрета, а сам вполглаза следил за девкой, что пришла убирать посуду со стола. Девка была свежа, весела, большерота. Она походила на огурчик с грядки — упруга, круглехонька.

Она стояла под ним, складывала в стопку тарелки, а Гришке нравилось разглядывать: две круглые щеки у девки переходили в два круглых ядра, рвавшихся вперед, а сзади было тоже что-то заманчивое, прелестное, живое. Навроде двух бочонков, что не стояли на месте, а прыгали и стукались друг об друга.

Гришка своими наблюденьями был заворожен, а после срезал картину и понес ее в чулан, как приказали. Нёс он её осторожно, чтоб не повредить, а сам думал, что так уж хорошо, когда есть на свете белом такие вот круглые девки: на них рука не споткнется, и что он еще в цвете и добром здравии, и в голове у него и в других местах вроде бы все в порядке. Ну, может, где-то трех гривен до рубля не хватает, так это ж разве беда? Каждый живой причастен плоти и духу, порой и недостатки случаются… Только мужик должен быть мужиком, а иначе какой же он мужик? А баба пущай будет бабою, чтобы из нее огонь шел, а не дым, а иначе какая же она баба? Чтобы щи могла при случае из топора сварить и чтобы холодно с ней под одеялом не было. "Одно токмо ясно мне, — додумывал Гришка уже возле чулана, — что никакой мужик, никакая баба не походят на бесовского генерала, потому что не можно человеку извиваться, ровно глисте в обмороке, не за тем ведь его бог отправил на землю жить своим посланником. И приносить другим, ближним своим посильную помощь и тихую радость. Не в шутку господь сказал: да любите друг друга. И они любят. Любят, как только могут. До самого гробового покоя".

Эпилог

 других странах, помимо России, работать Варфоломею Растрелли не пришлось. По своему опыту он мог сказать — служба архитектора здесь изрядно тяжела.

Никогда и нигде не виданная и не слыханная волокита с прохождением бумаг, вечное откладывание дела на завтра, нехватка людей, инструмента, материалов — все это изо дня в день выматывало душу, подрывало силы. Когда-то за границей агенты Петра, а затем и его наследников усердно искали мастеров. Искали в Германии, Италии, Голландии, Франции. Ехали и ехали в Россию архитекторы, художники, инженеры, ученые.

Иноземцы приезжали, энергично брались за дело, потом уставали и заметно охладевали, наталкиваясь на неразбериху, воровство, разбой подрядчиков, на пасмурную российскую администрацию.

Они жаловались, писали челобитные, встречая неблагоприятные обстоятельства, чудовищные конфузии и пучины, из коих выбраться было невозможно. Многие из приезжих умирали, не выдерживая здешнего безрассудства, глупости, непротеки, видя, что все их усилия уходят и теряются в песках и болотах. Суровый быт приводил в отчаянье, а потом и добивал многих иноземных архитекторов. Умученный беспрерывными царскими понуканьями, уснул и больше не проснулся слабый и болезненный Андреас Шлютер. Навеки приютила его петербургская земля, бывшего архитектора прусского короля, знаменитого строителя Берлинского дворца, проектировщика Монплезира в Петергофе и Летнего дворца Петра. Всего два с половиною года выдержал в Петербурге Леблон.

12 ноября 1719 года пьяный подрядчик, потеряв равновесие, невзначай столкнул с лесов Георга Маттарнови, проектировщика Зимнего дворца и церкви Исаакия Долматского, автора Кунсткамеры, разбившегося насмерть о камни своего же детища. Меньше пяти лет продержался строитель Конюшенного двора Николай Гербель.

Северная столица не щадила не только иноземных мастеров, не могших ни понять, ни принять местных условий. Крайне сурово обходилась она и со своими мастерами — лучшими из лучших.