Знатно! Знатно!
Чем дальше отъезжал Растрелли от двора с его вечными сплетнями, интригами, подлостями, тем веселей он становился. Неслись кони мимо ветхих изб, шарахались бредущие куда-то люди. Беглые, что ли? А далеко ли тут убежишь-то? Ведь вся Русь — одна бескрайняя равнина, заваленная глубокими снегами, и конца и края ей нет — небо да снег. Куда же бежать-то, милые?!
И такая тоска иногда вдруг навалится на графа, что он смахнет слезу и крикнет кучеру: "А ну, поворачивай к дому!"
И тот покачает головой: сдурел, чай, Варфоломеевич-то — с утра велел к Москве мчать, а теперь подавай ему к дому, в Петербург, значит. Ну что ж, дело хозяйское! Эй, милые! Эй, залетные! Впрочем, это случалось с графом редко, обыкновенно он докатывал до своих любимых мест — до Торжка или Валдая, а вот сегодня случилось так…
Растрелли нравилось все — и белая земля внизу, под ногами, и бесконечность неба над головой, он был зодчим России, свод над ним казался ласковым кровом, смягчающим морозное дыхание каменного города-сфинкса… Веселый, румяный, жизнерадостный шел Варфоломей Варфоломеевич по Невской першпективе. Издали завидев Матвеева, заулыбался. Матвеев почтительно снял шляпу.
— Добрый день, ваше сиятельство! Бог в помощь!
— A-а, Матвеев, здравствуй, здравствуй, спасибо! — Растрелли приветливо кивнул ему, крепко пожал руку.
— Далеко ли путь держите? — спросил Матвеев.
— И не спрашивай, ой, не спрашивай, Матвеев, — махнул рукой граф. И помрачнел лицом. — Добродетель губительна, мой друг. В Юстиц-коллегию иду вот давать показания. В пользу мужа. Обвинила его супруга в неисполнении брачныя должности…
Растрелли чертыхнулся, сверкнул глазами, а после беспомощно улыбнулся, а Матвеев расхохотался без удержу.
— Вольно же вам, ваше сиятельство! И кто ж это уклоняется от столь сладкой работы?
— Лицо тебе известное! Оно увещевает свою жену, чтоб жила с ним как ангел и таковые скотские и грешные мысли оставила бы навсегда. Ну, муженек и поучил ее малость. А она за поругание и убытки телесные требует с него ежегодно две тысячи рублев. Я и графиня Растрелли ныне в свидетелях ходим, простым словам нашим не верят, заставляют свидетельскую присягу учинять. А мы учинять ее отрицаемся. Не по нашему закону сие. Уж весь город смеется. А что толку-то? На высочайшее имя прошение подано и отвечено — неукоснительно разобраться. Вот и гоняют нас!
— Ну, если так, то непременно разберутся, — улыбнулся Андрей.
— А черт с ними обоими! — взорвался вдруг архитектор. — Оба они продувные бестии, да там еще любовник-ротмистр объявился. Так что такая там каша, такая катавасия заварилась, что… — Он крепко выругался. — Ты вот что лучше скажи, Матвеев, тебе что, срочный заказ из дворца передали?
Андрей удивленно поднял брови и отрицательно покачал головой:
— Нет! И разговора не было…
— Так вот, — деловито нахмурился Растрелли, — государыня поручила Остерману срочно найти живописных дел мастера для парного портрета принцессы Анны и принца Брауншвейгского.
Андрей замер: неужто счастье само идет в руки?
Он достал из кармана этюдную тетрадь, раскрыл лист с набросками двойного портрета и молча протянул Растрелли.
Тот посмотрел и удивленно спросил:
— Так ты уже знал?
Живописец быстро ответил:
— Не знал, не знал, Варфоломей Варфоломеевич! Никто мне ничего не говорил. Это я для себя пробовал, так, само пришло в голову написать. Если мне дадут, я вам вовек благодарен буду!
— Ах, какие там благодарности! — рассеянно отмахнулся Растрелли. — Считай, что заказ твой! А знаешь, у тебя вот тут отличная композиция, — он ткнул пальцем в один набросок. — Это просто и хорошо. Я верю, что ты сделаешь. Твои эмблемы и картины для триумфальных ворот превосходны!
Матвеев благодарно поклонился архитектору. Он был до глубины души растроган и счастлив. Они тепло распрощались.
Андрей Матвеев словно опьянел от нежданной удачи. "Это ж надо случиться такому совпадению, — думал он, — осенило, и на тебе — сходный заказ!" Теперь в нем разгорался тот огонь, что дает крылья и может поднять ввысь. И этот огонь всегда был в его картинах.
Он шел по городу как будто в первый раз, все виделось остро и свежо. "Ламан тя возьми!" — ругнулся живописец добродушно, глядя, как разросся город. По берегу Большой Невы, словно на плане, стояли подряд морская аптека и лютеранская церковь, шли обширные архиерейские и монастырские подворья и дворы. Каменные строения принадлежали важным сановникам — вице-канцлер Головкин жил рядом с фельдмаршалом Минихом, дом губернатора Плещеева соседствовал с домами князей Голицыных, Долгоруких, Черкасских. Потом шли дома вдовы архитектора — полковницы Трезини, поэта Сумарокова, аптекаря Ягана Грегори, хозяйства купцов и трактирщиков. А во дворах шумные людские и прочие покои, конюшни, сараи, погреба, огороды, амбары, пруды. Откуда побралось что? Голландская пивоварня, артиллерийский лагерь с мортирами, кабаки, харчевни, питейные, гончарная слобода, канатный двор… Царь Петр всему был доброй погонялкой.
С его легкой (да уж, "легкая" — куда там!) руки поплыли по Неве нарядные корабли и барки, полубарки и коломенки, шитики и расшивы.
Смотрел Андрей на Неву, а вспоминались ему голландская речка Амстель с серебристой водою и ратуша из белого камня, улицы амстердамские с каналами, а по сторонам их бежали удобные дороги, в иных местах такие широкие, что можно было цугом проскакать. Вспоминались и великие деревья при канале на берегу. И вдруг так отчетливо заиграли в его ушах башенные амстердамские часы, что даже звон курантов ему почудился. И вспомнилось доброе щекастое лицо мастера Ягана Ферстера. Вот уж кто завораживал колокольным игранием!
Когда Андрей возвращался и думал-гадал, как устроится его жизнь в России, он больше всего уповал на покровительство князя Меншикова. И не ошибся. Но вышло так, что в августе 121-го он вернулся, а в сентябре светлейшего запичужили в ссылку, в Березов. Хорошо, что успел Андрей портрет князя написать, преподнес ему перед арестом и отправкой. Запомнил живописец провожанье князя. Весь город вышел тогда смотреть. Экипажи были у князя собственные, великолепно убранные. Процессия была знатная: шли пять берлинов, шестнадцать колясок, десяток фургонов. Ехали с Данилы чем в ссылку дворецкий и подьячий, повара и сапожники, приказчики и певчие, лакеи и шорники. Опальный вельможа вооружил всех служителей ружьями и пистолетами. С Матвеевым он ласково простился, наказал, как ему себя держать. Сказал на прощанье:
— У нас в столицах полно выскочек, они вот и меня слопали, смотри в оба, обходи их стороной, не мудрись. Но и теснить себя не давай! Знаешь, говорят: жены стесняться — детей не видать… Твои картины — твои дети, гляди за ними. А я жив буду, бог даст, не оставлю тебя… Прощай, сынок!
Глава пятая
Молчал матвеевский портрет
Боже, боже! Вот занесло Меншикова. Даже его привычная выдержка изменяет, озноб словно льдом всего обхватывает.
В большой, просторной светлице сумрак, три плошки горят, толстые фитили постреливают. Вздыхая и проклиная свою судьбу, сидит Александр Данилович и пьет горькую — сам не сам!
Косая слепящая пурга за окном гонит целые стога снега, наваливает сугробы. Казалось, весь белый свет померк и по всей земле разливается этот страшный вой. Но только в Санкт-Петербурге не так: здесь веет ссыльно, а там вольно. И кто же он, что сидит в этой трущобе? По временам Ментиков забывает, кто он и где. Это не он ли наголову разбил прославленного шведского генерала Мардефельда при Калише? Не его ли, Меншикова, царь Петр называл "дитя сердца моего"? Не у него ли были девяносто одна тысяча крестьян и семь миллионов деньгами, бриллиантами и банковыми билетами? Все прахом, все ушло… Не ему ли даден был диплом князя Римской империи? И что же? Вот так и смерзнуться в этой березовской мгле?