Выбрать главу

Увидел архитектор и главного аптекаря России Иогана-Георга Моделя, придумавшего успокоительные капли. Но бог знает, подумал Растрелли, глядя на тучного целителя, кого что можно в этой державе успокоить каплями? К примеру, мог бы многоопытный Модель найти лекарство, чтобы оживить от усталости, разочарований или вселить надежду? Вдогад бы ему изготовить особливые капли — для подъема душ…

Вот и глава Придворной конторы Сивере. Растрелли увидел отвратительную, сплюснутую голову. Архитектор знал, что это мошенник из мошенников. Коварный, жестокий, любитель поволочиться, порассказать с казарменным привкусом анекдотических историй. Он был весь ребристый, словно состоял из нескольких горшков, насаженных Друг на друга. Сиверса постоянно задирал Сумароков — знаменитый пиит и генерал-адъютант. Уж он своим язвительным перышком вдувал Сиверсу зелья в глаза и в другие места. Называл его в своих сочинениях безграмотным подьячим и скаредным крючкотворцем. Сиверса сразу узнавали в писаниях, хотя Сумароков делал вид, что выводит исключительно общий тип, а не живую модель. А писал он о Сиверсе такое: "Притворился скаред сей в клопа и всполз на Геликон, ввернулся под одежду Мельпомены и грызет прекрасное тело ея". И выходило, что на этой самой горе, где обитали богини поэзии и свободных художеств, появился низкий и грязный Сиверс — тело чуждое, инородное не только Геликону. Согрызающее музу. Греки изображали музу высокой женщиной, у которой на голове был венок из виноградных листьев. Муза, хмель, счастье… Греки толк в жизни знали.

"Почему, — думал Растрелли, — злодейство так часто одерживает верх? Почему трусливая, полоумная, конопатая баба с красными веками — императрица Анна Иоанновна, главный душегуб из Тайной канцелярии Ушаков и придворный лакей, прирожденный доносчик Иван Маменс могут сгубить любого, сжить со свету такого великославного живописца, как Иван Никитин? Эти трое хорошо понимают друг друга, говорят на одном языке. Почему люди, достойные благ, всегда терпят нужду, униженья? Почему идут на все, чтобы не поступаться совестью?.. Почему, наконец, этот Сивере со сплюснутой головой не дает житья поэту Сумарокову? Или есть люди с вечным зудом — сотворить подлость?

Не очень-то просто найти прямой ответ, бесценный Варфоломей Варфоломеевич! И над незнаньем нашим, как сказал поэт, "Мельпомены бурной протяжный раздается вой, и машет мантией мишурной она пред хладною толпой".

Или все дело в хладной толпе?

Разумеется, в том, что касалось до этикета, Растрелли провести было трудно. Опытен он был, как старая щука. Хорошо знал цену лживо-лестным словам, сказанным ему во время стола, пока пились красное шампанское с мудреным названьем "эль де пердри", и рейнвейн, и мадера, и сидр италианский, и обычная водка, настоянная на рябине.

Отлично знал он, что возня вокруг его персоны идет потому только, что императрица Елизавета Петровна вызвала его в Москву именным указом, повелев быть немедленно. Она, к удивлению архитекта, приказала выдать ему подорожные деньги — на почтовые лошади осьмнадцать рублей сорок копеек да наемные шесть рублей. Итого: двадцать четыре рубля сорок копеек. Про именной указ придворные знали, а потому старались высочайше облагодетельствованного гостя развлечь.

Старался и Алексей Разумовский, который сменил умершего принца Гисен-Гомбургского и стал теперь во главе Лейб-компанской роты.

И юный кадет Никита Бекетов старался, кратковременный фаворит Елизаветы Петровны, который играл в трагедиях Сумарокова и писал песни, бывшие в свете очень популярными.

И даже Сивере любезно изъяснялся с Растрелли о достоинствах его архитектуры. Хоть и знатный был вельможа на Москве, а музы не подчинялись его власти.

Глядя на все это, архитектор таращил сверкающие черные глаза свои, пораженный чумным разгулом необычайной дворцовой стихии. Что за дело было ему до всех этих людей!

Растрелли почувствовал острый укол тоски.

Он был здесь чужим.

Нужно найти благовидный предлог и отправляться обратно. Приказала ему императрица быть сюда на время — и вот он здесь. Нанял в Санкт-Петербурге четырех почтовых лошадей да еще двух для поклажи инструментов и прочего. И погнал в Москву. Знал, что вызывают для переговоров о перестройке Зимнего дворца. Чертежи у него были готовы.

Продумал он и другое предложение императрице. Мысленно репетировал разговор с ней.

Повеяло вдруг каким-то приятным резким запахом: это слуги разносили в чашках горячую заморскую воду — кофей. Напиток знатный. Он вызывал щекотанье в ноздрях. Архитектор внутренне подтянулся.

Растрелли заметил, что у высокого окна стоят двое: один — Сумароков, втянул голову в узкие плечи, другой — высокий, пузатый Сиверс. О чем-то горячо спорят. Лица у обоих были красные, возбужденные.

Здесь я с некоторым страхом за течение сквозного действия прерываю рассказ о приятственном на первых порах для господина обер-архитектора обеде, который имел место в красивом особняке на углу Большого Златоустинского переулка и Покровки.

Особняк этот принадлежал когда-то боярину Нарышкину, а нынче он был отдан лейб-компанцам — личной охране императрицы. Народ это был развязный, загульный, непристойный. Караульную службу никто из лейб-компанцев нести не хотел — под любым предлогом они уходили с постов на амуры и попойки. И хотя императрица звалась капитаном этой золотой роты и говорила, что все лейб-компанцы ее детки, ей приходилось порой сажать некоторых из них на цепь.

Те же, кто на цепи не сидел, стояли на часах. Но стояли странным образом, непременно обопрись на что-нибудь. Гренадерские ноги (с похмелья) сами собой подкашивались. А кто и на часах не был, и в карауле не состоял, те бродили без дела по дворцу императрицы в замызганных кафтанах и нечесаных париках, смачно сплевывая на пол.

Начальник же лейб-компанцев Разумовской был еще и тайным супругом императрицы Елизаветы Петровны, а Сумароков у него числился адъютантом.

Но поскольку он был еще и пиитом, всерьез его не воспринимали. Его сие сильно раздражало, а другим давало повод к нанесенью разных обид, к выходкам самым эстравагантным.

Так вот, следует заметить, что место, куда угодил Растрелли, при всем своем блеске и внешнем благочинии, могло с легкостью и немедленно обратиться в самый отчаянный вертеп. А присутствовавшие — в настоящих разбойников. Не раз так именно и бывало. Над хижиной лейб-компанцев не витали, как говорится, ангелы святые. И не витали они потому, что в компанцах начисто отсутствовало то главное, без чего не могут обойтись люди. В их душах заглохло все бескорыстное и возвеличивающее человека. Чувство совести у них заглохло. А нет этого — не вырастет и другое необходимое свойство души: чувство изящного. А уж без этого человек и вовсе скотина.

Но тут мы снова возвращаемся в особняк на Покровке, где во всю ивановскую гуляет лейб-компания, где чествуют нашего графа Растрелли, где этикетом установлено, что сержант равняется подполковнику, а поручик — генерал-лейтенанту, не говоря уже о прапорщиках и капралах. Тут все чинно и ничто не напоминает, что здесь вертеп, воронье гнездо, помойная бочка.

Перед самым уходом Растрелли увидел Сумарокова с налитым лицом. Оно было цвета переспелого помидора. Поэт поднес свой кулак к самому носу Сиверса. Видать, они всласть наговорились. А тот стоит, не изменив позы, проявляя полное спокойствие. И смотрит на поэта с издевательской снисходительностью и насмешкой. Растрелли не мог знать, что Сиверс пред тем негромко сказал поэту:

— Ты чушка, я тебя прижучу!

Сумароков вскричал:

— Сам ты чушка! На-кась, выкуси! Издеванья над собой не позволю! Никому! — взвизгнул он.

Не успел Сивере развести руками, как немедленно получил в зубы. На нижней губе у него выступила кровь. Все окружили дерущихся.

Сивере схватил Сумарокова за руки, развел их в стороны и так сильно рванул, словно стремился вынуть их из плеч.