Мои дети, бедные мои дети…
Растрелли почувствовал вдруг смертельную усталость, прилег на кровать. То ли уснул он, то ли задремал, то ли впал в тягостную полудрему. Он стал видеть какие-то картины былого, воспоминания переходили в сон, продолжаясь в нем, и снова растворялись. Сдвинутые во времени, они все сменялись, перебивали друг друга, отгораживая от всего.
Глава пятая
Итоги
Мы жизнь летящу человека
Не мерим долготою века,
Но славою полезных дел.
Барков
Спешили корабли, а впереди слабо намечалась неясная черта берега с главнейшим торговым портом Европы — Роттердамом. Туда шли корабли с разных широт. Водочным и пивоваренным заводам Европы нужны были рожь и ячмень, а корабельным верфям и канатным заводам — льняное семя, пенька и смола. Всего этого в России было пруд пруди, а назад везли бумагу и хлопок, табак и пряности, красильные материалы и кофей.
До торговли и обмена товарами обер-архитектору дела не было. Его манили высокие шпицы, колокольни и башни, подъемные мосты и остроконечные крыши, каменные строенья и древняя ратуша Флесингена с прекрасным готическим зданием.
Весь Роттердам был обнесен высокими брустверами. С обеих сторон города тянулись дюны.
Император всероссийский Петр Великий был великолепен. Он стоял в треугольной шляпе, в кафтане из голубого гродетура, который собственноручно расшила серебром Екатерина. Сняв шляпу, Петр низко поклонился на все стороны и, сопровождаемый знатью, вошел в церковь. Отец и сын Растрелли вошли следом.
— А что, ребята, да неужто и вправду побили мы шведов?
— Ну уж, брат, вестимо! Православному люду трудно запруду поставить, коли он попрет. Нас все насмерть боятся ныне, при таком-то белом царе!
— Объясни мне, Франческо, — говорил толстый и красный Каравакк, изрядно выпивший бургундского, — почему государю Петру Великому больше всего нравились фламандские художники?
— Людовик, ты всю жизнь прожил здесь и все еще не разучился задавать мне наивные вопросы. Ты как большой ребенок, который только что спустился с гор. — Растрелли от души рассмеялся, глядя в его добрые выпученные глаза. — Истинно, иностранцам никогда не удастся постигнуть этой страны. Ты спрашиваешь — почему? Картины фламандцев всегда были близки к самой обыкновенной жизни. Так? Они выражали глубину чувства, энергию духа. За что государь любил голландцев? Они были ему близки и понятны: царь видел в картинах народ, храбрый на суше, смелый в морях. Голландцы рисовали самую будничную жизнь человека. Это ли не увлекательно? Натуральная жизнь, естественная. Да и сделано просто, сердечно. И с таким светлым взглядом на все! Неужто не понятно?
Каравакк кивал головой, соглашался, растерянно моргал.
"А все же любопытно, — подумал Растрелли, — что удерживает Каравакка в России? Ведь в Париже он мог бы сразу же встать вровень с лучшими живописцами, а здесь он часто оказывается в затруднительном положении. Но не уезжает. Работает, трудится в поте лица — довольный, уверенный в себе, беспечный, как всякий француз. Почему все-таки не уезжает? Привык? Наверное, Людовик и сам не сможет объяснить этого…"
В тот день, когда его угощали в Москве обедом, он едва вырвался от гостеприимных хозяев, вконец устав от показного, а потому и весьма утомительного внимания к себе. С удовольствием вдохнув свежего воздуха, обер-архитектор отправился к своей карете.
Вдруг в темноте к нему метнулась какая-то фигура.
— Неужели это вы, синьор Растрелли? — негромко спросили у него на хорошем итальянском.
Он отшатнулся. Испуг перехватил горло. Быстро приходя в себя, Растрелли дрожащим голосом ответил:
— Ohime, non altri menti! Si, Lei non sbaglia. E proprio cosi. Sono proprio io. E Lei chi e?[23]
— Mi quardi meglio.[24]
— Dio Santo! Davvero?[25] Так это и в самом деле ты? Что ж с тобой сделали?
Растрелли всматривался в темноту, чтобы лучше разглядеть того, кто узнал его ночью. Архитектор ошалело пялился в кромешную черноту. А человек, оказавшийся Романом Никитиным, снял с головы башлык, сложил длинные лопасти в суконный колпак и только потом вплотную приблизил свое лицо к Растрелли.
Тот охнул. Перед ним стоял Роман. Помятое, страшное, изможденное лицо мученика. Глубоко запали глаза, густая черная борода с белыми клочьями седины.
— Я узнал, что вы здесь, граф. Дай, думаю, разыщу. Я вас ждал. У меня к вам очень важное дело… Я вас долго не задержу! Могли бы вы меня выслушать?
Растрелли глубоко вздохнул, тронул Романа за плечо с дружеским участием. Сказал, что очень рад встрече и непременно выслушает, но не стоять же им среди улицы. Если разговор важный, то надобно поехать куда-то и поговорить обстоятельно. Только вот куда?
— Мне очень хочется поговорить с тобой, Роман, даже безотносительно до всяких дел, — прибавил Растрелли.
— Можно поехать ко мне домой, на Тверскую, у Ильи Пророка… И спасибо вам большое, Варфоломей Варфоломеевич! — Роман низко поклонился.
— Пошли! Вот моя карета стоит.
У Растрелли были запряжены добрые дорогие караковые кони. И карета была что надо. Только в такой и ездить первому архитектору России. Хоть это он заслужил.
Некоторое время оба молчали. Растрелли смотрел в окно. А на лице Романа застыло мучительное выражение.
Эта тишина тоже была разговором, возможно, она значила сейчас намного больше, чем слова. А когда лошади набрали хорошую скорость, наполняя ночные улицы грохотом и пылью, Роман, склонясь к уху Растрелли, негромко сказал:
— Будьте уверены, граф, и я и брат мой, покойник Иван, повсегда относились к вам с совершенною любовью и самой дружеской искренностью… Да ниспошлет вам всевышний милости свои!
— Благодарствую, благодарствую, — сказал растроганный Растрелли. — Мне и отцу моему с такими мастерами, как вы, всегда работалось легко. Это прибавляет удовольствие в художестве. Как отрадно, когда сотоварищи понимают тебя с полуслова…
— Да, Варфоломей Варфоломеевич, да… Ленивы и нерадивы мы в работе не были, ни Иван, ни я. Да вот видите, судьба нас изломала. Таких напастей и бед подбросила, что не дай бог другим. По дороге к Москве, у самой Казани умер братик мой Иван, царство ему небесное. А я выжил…
Роман поднес руку к глазам, громко, надрывно всхлипнул.
— Это ужасно! Это жестоко! Ну что поделаешь? Как от них вывернешься? — хмуро заключил Растрелли. Он не мог найти утешительных слов. — Мы, художники, трудимся, как можем. Работаем беспорочно. Никому не мешаем. Какая же награда ждет нас за труды наши? Получаем гроши. Видим к себе полнейшее пренебрежение. Терпим немалые нужды… Все наши успехи в художествах ничего не стоят, как только любой гадкий человек, но обладающий весом при дворе, возымеет об нас дурное мненье. Иди тогда докажи, что ты лев, а не последняя дворятина. Всякому доказывающему — первый кнут, сие давно известно. Но ты, Роман, ты… Крепись! — сказал Растрелли, обрадованный тем, что наконец ему подвернулось нужное слово. — Крепись духом!