Если принявший мандельштамовские правила игры читатель не удовлетворил свой поисковый азарт пропорцией Парнок / сбежавшая дама = Джорджоне / «Юдифь», он может продолжить охоту, опираясь уже не на прямые улики, а на их тени (хлебные крошки?), рассыпанные в тексте «Египетской марки». Однако само присутствие этих «крошек» заставляет подозревать, что запуск механизма необязательных ассоциаций входил в авторские планы.
Коллизии измен и утрат в судьбах Джорджоне и Парнока связаны с мотивом соперничества: первый при жизни уступил соперникам любимую женщину, а после смерти — лучшие картины; второго ротмистр Кржижановский лишил дамы, рубашки и визитки. Распределение ролей в паре Парнок — Кржижановский очень похоже на соотношение характеров Джорджоне и его главного соперника, Тициана: хрупкий, музыкальный, болезненно чуткий к своим мечтам и страхам герой проигрывает своему витальному, хваткому и крепко стоящему на земле конкуренту. Забавно, что ряд черт Кржижановского (военный, поляк, человек без чувства чести) перекликается с описанием Тициана у Бенуа, сообщавшего, что художник унаследовал от отца, профессионального военного, воинственный склад характера, в его крови «кипела смесь славянских и латинских элементов», он «был едва ли очень щепетилен в вопросах общественной морали»[429].
Джорджоне и Тициан не соперничали из-за женщин (учеником-соблазнителем чаще всего называют Морто да Фельтре), однако при сопоставлении их творчества все тот же Бенуа регулярно апеллировал к любовной теме, трактуя отношения с женщинами как метонимию отношений с жизнью.
Тициан «не знает „коварной женственности“»; его искусство
чувственно, но свободно от всякого рабства, от всякого подчинения. Ряд прекрасных женских типов создан им, но ни один не открывает души Тициана, не говорит об его страданиях и сомнениях, подобно тому, как это мы видим во всех женских типах Джорджоне. Всюду он представляется победителем-Марсом[430].
Тициан был абсолютно мужественным художником. В Джорджоне и Леонардо не перестает просвечивать какая-то двуполость, и отношение их к Эросу имеет несколько болезненный оттенок. <…> Напротив того, Тициан всю свою жизнь славил женскую красоту просто и откровенно, «как бог Марс, супруг Венеры», как победитель, почти как властелин и деспот. Он в своей флорентийской «Венере» раскрыл глаза Венеры Джорджоне, и вместо змеиного, скользкого и безумно-зазывающего взгляда Леонардо, вместо лживо-невинного взгляда Джорджоне мы увидели влажный взор влюбленной женщины, обещающей большое и здоровое счастье[431].
Бенуа оживляет изображение богини любви и в рассказе о смерти Джорджоне, умершего во время работы над «Спящей Венерой»:
он точно покинул то ложе, на котором возлежал с богиней, прежде чем она проснулась, как будто опасаясь увидать ее глаза, прочесть в них предельность, неся в душе своей чувство беспредельного[432].
И с этой точки зрения оппозиция Джорджоне/Тициан может быть спроецирована на главных антагонистов в «Египетской марке». Парнока не понимали женщины, и «в отместку он говорил с ними на диком и выспренном птичьем языке исключительно о высоких материях» (II, 471); ср. также: «Он вспомнил свои бесславные победы, свои позорные рандеву стояния на улицах, телефонные трубки в пивных, страшные, как рачья клешня…» (II, 483). Ротмистр Кржижановский с дамами развязен и ловок (II, 477); он водит их в кафе и возит на шикарной пролетке, похожей на «греческую колесницу» (II, 485).
Изображение богини любви дважды становилось предметом соперничества между Джорджоне и Тицианом. Из-за того, что Тициан закончил после смерти Джорджоне пейзажный фон «Спящей Венеры», в последней трети XIX в. ему стали приписывать авторство всей картины (мнение опровергнуто только благодаря Морелли[433]). Кроме того, по образцу «Спящей Венеры» Тициан написал свою «Венеру Урбинскую», которая стала дня Бенуа символом победы ученика над учителем (ср. устойчивую анимацию двух этих картин в процитированных фрагментах из его книг).
Дальние отзвуки конкуренции из-за «Спящей Венеры» можно услышать в истории похищения визитки. Визитка именуется «земной оболочкой» Парнока (II, 466), т. е. расставание с ней равносильно расставанию с жизнью (ср. у Бенуа о смерти Джорджоне: «он точно покинул то ложе, на котором возлежал с богиней, прежде чем она проснулась»). В сцене похищения настойчиво акцентируется мотив сна: спит не только Парнок, но и уносимая Мервисом визитка. Одновременно визитка уподобляется произведениям искусства: она оживает в руках портного-художника как статуя (Галатея?)[434]; ее сравнение с сабинянкой[435] отсылает к скульптуре Джамболоньи «Похищение сабинянок» (Флоренция; копия в Летнем саду[436]) и к одноименной картине Тьеполо (Эрмитаж)[437]. Визитка ускользнула от Парнока, как и «Спящая Венера» от Джорджоне, из-за мелочи — недоплаченных пяти рублей и недописанного фона. Продолжая игру в ассоциации, как не сравнить позу Венеры у Джорджоне и Тициана с положением визитки в чемодане ротмистра:
Визитка, поджав ласты, улеглась в чемодан особенно хорошо, почти не помявшись — шаловливым шевиотовым дельфином, которому они сродни покроем и молодой душой (II, 495).
Филиацией сквозной для «Египетской марки» темы утраты, объединяющей Парнока и Джорджоне, является мотив спора о правах собственности. Герой Мандельштама лишился любимой рубашки, потеряв единственное документальное свидетельство своих прав на нее — «записку» о сдаче белья в стирку, без которой в прачечной он мог предъявить только свое слово да сослаться на авторитет «отца Бруни»[438]. Хозяйка прачечной, объявляя рубашку собственностью ротмистра Кржижановского, подтвердила свои слова показаниями шести девушек-гладильщиц. Эта коллизия чрезвычайно напоминает обстоятельства переатрибуции картин Джорджоне: документальных подтверждений его авторства не сохранилось, а традиция, на которой основывалась атрибуция его картин, в последней трети XIX в. была объявлена недостоверной. В итоге споры вокруг его наследия свелись к борьбе мнений, победа в которой, как правило, определялась большинством голосов[439].
У Джорджоне в «Египетской марке» есть свой каламбурный двойник[440]. Произнесенное на французский манер имя художника отзывается в имени французского бульварного романиста[441]:
Где-то на Подьяческой помещалась эта славная библиотека, откуда пачками вывозились на дачу коричневые томики иностранных и российских авторов, с зачитанными в шелк заразными страницами. Некрасивые барышни выбирали с полок книги. Кому — Бурже, кому — Жорж Онэ, кому еще что-нибудь из библиотечного шурум-бурума.
<…> Некоторые страницы сквозили как луковичная шелуха. В них жила корь, скарлатина и ветряная оспа (II, 489–490)[442].
Отметим здесь мотив заразной болезни, до этого уже использованный в непосредственном соседстве с именем Джорджоне:
434
«Простой мешок на примерке <…> портной-художник исчертил пифагоровым мелком и вдохнул в нее жизнь и плавность: Иди, красавица, и живи!» (II, 466).
436
Ср. упоминание боковой дорожки в Летнем саду как одного из привычных мест свиданий петербуржцев (II, 470), которым пренебрегали только сумасшедшие (и среди них Парнок).
437
Указание на Тьеполо дано в:
438
С осторожностью предположим, что живописный подтекст мог быть и у оставшегося в черновиках описания того, как Парнок смотрит на любимую рубашку, только что объявленную собственностью Кржижановского: «Он смотрел на нее, <…> как в детстве глядят — на милое вишенье через изгородь чужого сада. И [эта милая рубашка] еще одна в вишневую клетку — и еще одна красногрудка… [эта сестра-малиновка была недоступна]» (II, 566). В правом нижнем углу «Мадонны с вишнями» Тициана (1515) изображен маленький Иоанн Креститель, тянущийся к вишням; трогательные поза и жест ребенка заимствованы из «Мадонны с чижом» Дюрера (написана в 1506 г. в Венеции). У Дюрера малыш тянется не к вишням, а к птичке (ср. мандельштамовскую пару
439
В частности, авторитетнейшего мнения Вальтера Патера оказалось недостаточно для того, чтобы удержать за Джорджоне авторство «Концерта» в Палаццо Питти: большинство искусствоведов согласились считать эту картину работой Тициана. В этой перспективе Патер кажется каламбурным двойником «отца Бруни» (лат. pater — отец), бессильного перед мнением «лживого, бессовестного хора» (II, 474). Каламбурная игра с фигурой «отца Бруни» может захватывать, наряду с В. Патером, и любимого переводчиками 1920-х гг. героя Честертона (см. сборники «Неверие патера Брауна», Л., 1927; «Простодушие патера Броуна», Л., 1924; «Тайна патера Брауна», Л., 1928). Родством с католическим Father Brown можно объяснить и многократное именование его «отцом Бруни» вместо «отца Николая», и его немыслимую для православного священника безбородость, вкупе с экуменическими мечтами «отслужить православную обедню в Риме» (II, 566). О приеме совмещения реальных и литературных двойников в «Египетской марке» см.:
440
Заметим, что в «Египетской марке» отсылки к живописным реалиям и подтекстам часто вводятся через каламбуры. Приведем два характерных и (насколько нам удалось выяснить) до сих пор не отмеченных примера. Во фразе «Наскоро приготовив коктейль из Рембрандта, козлиной испанской живописи и лепета цикад и даже не пригубив этого напитка, Парнок помчался дальше» (II, 477) определение «козлиная» это буквальный перевод термина
Второй пример: «Надо лишь снять пленку с петербургского воздуха, и тогда обнажится его подспудный пласт. Под лебяжьим, гагачьим, гагаринским пухом — под тучковыми тучками, под французским буше умирающих набережных, под зеркальными зенками барско-холуйских квартир обнаружится нечто совсем неожиданное» (II, 491–492). Каламбурная игра, к расшифровке которой настойчиво приглашает нас сам автор, указывая на «совсем неожиданный» слой, скрытый под очевидными реалиями, связывает петербургские топонимы с именами известных художников.
Лебяжья канавка ассоциируется с фамилией князя Гагарина, память о творчестве которого в начале XX в. оживилась вначале благодаря изданию его рисунков (
«Французский буше умирающих набережных» связывает Французскую набережную и видного представителя французского рококо, Франсуа Буше (ср. каламбур
Предисловие к остроумовской серии написал А. Н. Бенуа. В «Египетской марке» можно найти целый ряд полемических перекличек с идеализированной картиной послереволюционного города, предложенной Бенуа. Критик сравнил серию Остроумовой с известными изображениями Петербурга середины XIX в. (между прочим, эпоха князя Гагарина) — до наступления ненавистного мирискусникам промышленного бума, исказившего облик города так, что «воздух был затуманен и отравлен дымами и даже самая вода потеряла свою прозрачность и подернулась маслянистыми иризациями» (ср. в «Египетской марке»: «Тысячи глаз глядели в нефтяную радужную воду, блестевшую всеми оттенками керосина, перламутровых помоев и павлиньего хвоста»; II, 478, а также: «Надо лишь снять пленку с петербургского воздуха, и тогда обнажится его подспудный пласт»; II, 491. —
441
Курсив мой. —
442
Ср. мотивы «трупного яда <…> рядовой французской книги» и «прилипчивых болезней» книг в статье «Жак родился и умер!» (1926) (II, 445–446).