Пепичек напомнил мне, что мы собирались осмотреть город. До отхода поезда оставалось еще целых четыре часа; я неохотно поднялся, уступив его упорным настояниям.
Вернувшись, мы узнали, чем кончилась игра. Красотка, мол, продемонстрировала и ляжки, молниеносно приподняв юбку. Этот жест был так ловко вмонтирован во всю ее пантомиму, что ребята разразились бурными рукоплесканиями. Мелькнувшее на мгновенье тело было отличное, черт возьми! Затем красотка изобразила, как она сладко спит, прижав к себе воображаемого кавалера.
Первым делом Антонин густо намазал салом две большие краюхи хлеба про запас, а оставшееся сало, вместе с горшком, вручил красотке, после чего оба отправились в отель. Ребята на прощание свистели им марш гладиаторов, и красотка не преминула оглянуться и приветливо помахать ручкой.
Тем временем Пепичек и я осматривали Вену. Без особого интереса, даже с неприязнью. Вена была для нас лишь декорацией к поэме Махара[25], которого мы оба любили. Мы шли молча. Думал ли Пепичек, как и я, об этой девке, получившей горшок сала?
До сих пор мелькают у меня в памяти серые улицы Вены, среди которых четко проступают контуры башен знаменитого храма, поставленного здесь в память счастливого спасения императора Франца-Иосифа при покушении, совершенном на этом самом месте. Пепичек рассказал, какая неприятность произошла у него еще в гимназии из-за этого храма. На вопрос учителя истории Пепичек сказал, что храм был поставлен в ознаменование покушения. Только репутация правдивого мальчика и первого ученика спасла его. Пепичку поверили, что это была просто оговорка. Учитель истории истолковал этот случай на педагогическом совете как дерзкое поношение царствующего дома и требовал сурового наказания для Пепичка.
В шесть часов вечера мы выехали с Южного вокзала. В одном из окон вагона было разбито стекло. В Земмеринге повалил густой снег, было холодно, мы закрыли дыру своими пальто, но это мало помогло. Общее уныние не рассеялось даже после рассказа Антонина о наслаждениях с Гретль, — так звали девицу в австрийском национальном костюме. Усталость и кашель от непривычно большого количества выкуренных сигарет вскоре подорвали наши силы, мы уснули много раньше, чем вчера. Тоска по дому и во сне не оставляла нас. Подобно канделябру с семью свечами, она, казалось, бросала на нас длинные пересекающиеся тени, от которых становилось страшно. О нас можно было сказать то, что сказал Альфред Мюссе о молодежи наполеоновской эпохи: «Они знали, что их удел — смерть». Мы знаем это не хуже. Мы это чувствуем во сне, перед нами встают видения фронта, сердце горько сжимается при мысли, что мы уйдем из жизни, даже не познав радости любви. В тоске и тревоге, когда хотелось взывать о помощи, звать родителей, мне мерещились пастушеские ножки девицы с вокзала. В душе был темный страх и розовые икры Гретль. А что, если Антонин заразился?.. У него никогда не будет детей! Дети! Мы сами умрем, как дети. Мы — малолетние крестоносцы… Кому из нас суждено вернуться домой?
А поезд мчится. Мы далеко от дома, и неизбывная тревога живет в каждом из нас.
Нас разбудила внезапная тишина. Пять часов утра. Поезд стоит где-то на запасном пути, за вокзалом в Граце. Холодно. Мы принимаемся бегать по вагону, чтобы разогнать кровь в застывшем теле. В голове никаких мыслей, она словно существует независимо от тела, лишь докучная въедливая тоска заполняет ее.
Только мой сосед Пепичек еще спит. Он спокойно и немного смешно дышит во сне, пыхтит, точно маленький пароходик в излучине реки.
— Не счастливей ли тот, у кого нет семьи?! — Сказавший эти слова нарочно громко хлопнул в ладоши над головой Пепичка.
Все завидовали его безмятежному сну.
Снаружи слышен шум подошедшего поезда. Наверно, мы его ждали, чтобы пропустить вперед. Как ярко освещены окна! Уже можно разглядеть вагоны — это Красный Крест. Тихие стоны несутся с коек, расположенных одна над другой, — целые пагоды больничных коек. Это транспорт с фронта. В Италии идут ожесточенные бои.
В одном из окон поезда мы видим руку. Большая темная рука торчит из-под одеяла в узком проходе, жутко нарушая симметрию аккуратных белых коек. Эта рука врезалась нам в память. Мы отскочили от окон к противоположной стене вагона, зажимая уши, боясь, что вот-вот услышим отчаянный вопль. У двоих моих товарищей снова вырвались рыдания. Во рту у нас была горечь, все тело было пропитано горечью — как по закону физики о равенстве внешнего и внутреннего давления.