Мы были в восторге от соприкосновения с этим новым миром и жалели, когда пришло время возвращаться в казарму.
Вместо обычных для земляков воспоминаний о родном городе весь вечер был посвящен рассказам натуралиста. Разговаривая на эти темы, Эмануэль обращался к нам, точно к старым товарищам по научной работе.
Эмануэль был общителен по натуре, поэтому он так обрадовался, встретив меня на дворе. Возможно, он в тот момент даже не вспомнил, кто я, но был рад, что встретился с земляком, так как это сулило дружеское общение. У него, видимо, была огромная потребность в слушателях, которых он был лишен у себя в полку.
И еще одно: мы никак не ожидали, что тогда, в 1917 году, найдется человек, да еще воин, который с такой легкостью будет пренебрегать ужасающей действительностью, которая окружала нас. У Эмануэля не было ни желания, ни охоты, ни даже времени размышлять о ней. Он совершенно не уделял внимания полковой жизни и войне, не интересовался ими. Только благодаря очень остроумной форме, в которой Пепичек преподнес ему рассказ о нашем «цирке Кокрона», Эмануэль выслушал его, не прерывая, и посмеялся над Павликовским и Нейкертом. Это был веселый, искренний смех, подобный прохладительному напитку. Вообще Эмануэль любил смеяться и делать все, что делают простые люди. Чего он совсем не умел — это занимать свое внимание повседневными мелочами. В этой сфере он все выполнял как-то машинально, не думая, так, как мы закрываем дверь или ложимся спать; Пепичек назвал это «очаровательным автоматизмом». И в самом деле, Пуркине был очаровательно непосредствен и в речах и в поступках. Таким же он был по отношению ко всему, чем пренебрегал.
Ненависть к войне сразу сблизила обоих моих приятелей. Ненависть Эмануэля была почти спокойна, она не теснилась в груди, не изливалась в проклятиях. Война была для него такой же преступной бессмыслицей, как если бы вы, например, ни с того ни с сего вздумали раскаленной железкой выкалывать глаза первому встречному на улице. Эмануэль весь был пропитан отвращением к войне, так же как врожденной склонностью к науке. Он был великий примитив во всем, что не касалось его любимой области — медицины и естествознания, примитив со здравым разумом и инстинктом. Мы чувствовали его упорную антипатию к войне, даже когда он с увлечением говорил о животном мире здешнего побережья. Ни для кого война не была такой смешной и ничтожной, как для него. Ведь с физиологической точки зрения это просто бессмыслица, мешающая нормальному функционированию клеточных пузырьков, которые открыл его славный прадед — медик и натуралист Ян Эвангелист Пуркине.
И как вообще в наше время могла появиться такая простая, ясная, неиспорченная нынешним миром натура? Эмануэль словно явился с другой планеты и, будучи хорошо воспитан, не злословил обо всем дурном и глупом, что видел у нас, но вместе с тем не поддался дурному влиянию этого мира, хотя живет в нем уже с 1895 года.
— Вы знаете, животные никогда не пахнут так дурно, как человек утром в постели, — сказал он нам. — Люди вообще умеют быть хуже зверей.
Говоря это, он совсем не думал о войне, а только защищал бессловесных тварей от «царя природы».
— Как такой человек мог постичь строевую дисциплину? — долго размышлял Пепичек, когда мы укладывались спать. — Наверное, он и не думал об этом, а? Но как же он дотянул до wirklich[76] кадета?
— У него изумительная память. Что услышит один раз, запомнит на всю жизнь. Наверное, он не спал в офицерском училище, как спали мы, и поневоле слушал, а потом на экзамене знал все назубок, — предположил я, зная исключительные способности Пуркине.
— Да. И потом он дворянин из прославленного рода, это тоже многое значит в армии, — пробормотал Пепичек, точно не вполне удовлетворенный моим объяснением. Он долго еще ворочался на койке. Я уже почти спал, когда он вдруг тронул меня за плечо: