Дойдя примерно до этого места моего рассказа, я остановился, откинулся на спинку стула, сложив руки и пристально глядя на Лиду. Она как-то стекла с дивана на ковер, подползла на коленях, прижалась головой к моему бедру и заглушенным голосом принялась меня утешать: «Какой ты бедный, – бормотала она, – как мне больно за тебя, за брата. Боже мой, какие есть несчастные люди на свете. Он не должен погибнуть, всякого человека можно спасти».
«Его спасти нельзя, – сказал я с так называемой горькой усмешкой. – Он решил умереть в день своего рождения, девятого марта, то есть послезавтра, воспрепятствовать этому не может сам президент. Самоубийство есть самодурство. Все, что можно сделать, это исполнить каприз мученика, облегчить его участь сознанием, что, умирая, он творит доброе дело, приносит пользу, – грубую, материальную пользу, – но все же пользу».
Лида обхватила мою ногу и уставилась на меня своими шоколадными глазами.
«Его план таков, – продолжал я ровным тоном, – жизнь моя, скажем, застрахована в столько-то тысяч. Где-нибудь в лесу находят мой труп. Моя вдова, то есть ты…»
«Не говори таких ужасов, – крикнула Лида, вскочив с ковра. – Я только что где-то читала такую историю… Пожалуйста, замолчи…»
«… моя вдова, то есть ты, получает эти деньги. Погодя уезжает в укромное место. Погодя я инкогнито соединяюсь с нею, даже, может быть, снова на ней женюсь – под другим именем. Мое ведь имя умрет с моим братом. Мы с ним схожи, не перебивай меня, как две капли крови, и особенно будет он на меня похож в мертвом виде».
«Перестань, перестань! Я не верю, что его нельзя спасти… Ах, Герман, как это все нехорошо. Где он сейчас, тут, в Берлине?»
«Нет, в провинции… Ты, как дура, повторяешь: спасти, спасти… Ты забываешь, что он убийца и мистик. Я же, со своей стороны, не имею права отказать ему в том, что может облегчить и украсить его смерть. Ты должна понять, что тут мы вступаем в некую высшую область. Ведь я же не говорю тебе: послушай, дела мои идут плохо, я стою перед банкротством, мне все опротивело, я хочу уехать в тихое место и там предаваться созерцанию и куроводству, – давай воспользуемся редким случаем, – всего этого я не говорю, хотя я мечтаю о жизни на лоне природы, – а говорю другое, – я говорю: „Как это ни тяжело, как это ни страшно, но нельзя отказать родному брату в его предсмертной просьбе, нельзя помешать ему сделать добро, – хотя бы такое добро…“»
Лида перемигнула, – я ее совсем заплевал, – но вопреки прыщущим словам прижалась ко мне, хватая меня, а я продолжал:
«… Такой отказ – грех, этот грех не хочу, не хочу брать на свою совесть. Ты думаешь, я не возражал ему, не старался его образумить, ты думаешь, мне легко было согласиться на его предложение, ты думаешь, я спал все эти ночи, – милая моя, вот уже полгода, как я страдаю, страдаю так, как моему злейшему врагу не дай Бог страдать. Очень мне нужны эти тысячи! Но как мне отказаться, скажи, как могу я вконец замучить, лишить последней радости… Э, да что говорить!»
Я отстранил ее, почти отбросил, и стал шагать по комнате. Я глотал слезы, я всхлипывал. Метались малиновые тени мелодрам.
«Ты в миллион раз умнее меня, – тихо сказала Лида, ломая руки (да, читатель, дикси[10], ломая руки), – но все это так страшно, так ново, мне казалось, что это только в книгах… Ведь это значит… Все ведь абсолютно переменится, вся жизнь… Ведь… Ну, например, как будет с Ардалионом?»
«А ну его к чортовой матери! Тут речь идет о величайшей человеческой трагедии, а ты мне суешь…»
«Нет, я просто так спросила. Ты меня огорошил, у меня все идет кругом. Я думаю, что – ну, не сейчас, а потом, ведь можно будет с ним видеться, ему объяснить, – Герман, как ты думаешь?»
«Не заботься о пустяках, – сказал я, дернувшись, – там будет видно. Да, что это, в самом деле, – (голос мой вдруг перешел в тонкий крик), – что ты вообще за колода такая…»
Она расплакалась и сделалась вдруг податливой, нежной, припала ко мне, вздрагивая: «Прости меня, – лепетала она, – ах, прости… Я правда дура. Ах, прости меня. Весь этот ужас, который случился. Еще сегодня утром все было так ясно, так хорошо, так всегдашненько… Ты исстрадался, милый, я безумно жалею тебя. Я сделаю все, что ты хочешь».
«Сейчас я хочу кофе, ужасно хочу».
«Пойдем на кухню, – сказала она, утирая слезы. – Я все сделаю. Только побудь со мной, мне страшно».
На кухне, все еще потягивая носом, но уже успокоившись, она насыпала коричневых крупных зерен в горло кофейной мельницы и, сжав ее между колен, завертела рукояткой. Сперва шло туго, с хрустом и треском, потом вдруг полегчало.