Выбрать главу

На улице мороз. День хмурый, а в хате и вовсе темно, хотя до вечера еще не близко. Крошечные стекла наглухо замурованы инеем. Не продышишь, как ни старайся. Холодно. Как ни натопи печь, а ветер по хате из угла в угол гуляет. Да и где топлива вдоволь набраться! Соломы у них нет. Стеблей кукурузы и подсолнечника на всю зиму тоже не хватает. Хорошо, что хоть дерезы вокруг по рвам и межам видимо-невидимо. Да только поди наломай или наруби ее вдосталь, колючую и легкую, будто курай. Вспыхнет, словно сноп соломы, и уже, глядишь, нет ее. Ни жару, ни тепла, в хате по-прежнему холодно. Прикрытые дерюжкой твердые нары. Старенький, видимо еще дедовский, стол, две длинные скамьи, а по углам дальше от печи мороз инеем на стенах выступает. Теплое место только на печи. Да сколько же на ней высидишь! Мама, с самого утра протопив печь, усаживается на скамье поближе к окну, у кудели, и начинает прясть соседкам за пятую «куклу», чтобы на штанишки сыну да себе на сорочку напрясть…

На улице, не боясь мороза, соседские дети на санках катаются. А ему, Андрейке, ни одеться, ни обуться не во что. Посидит-посидит на печи да и, чуть только мама отвернется, опрометью к окну и давай на замерзшее стекло дышать. Чтобы хоть одним глазком взглянуть, что там, на улице, делается… Бледный, худенький, ноги посинели. Горло хрипит, из носа течет… Мать то прикрикнет на него, то попросит, а то просто загонит на печь или на лежанку и рассказывает ему что-нибудь или поет, стихи читает… Да только ведь целый день не будешь петь и рассказывать. Хотя Андрей готов слушать все это и по сто раз. Много раз слушал и про мороза-воеводу, и о вишнях-черешнях, и про елку и зайчика, и про отца, как тот живого аиста домой принес, и о том, как он на войну шел, как домой после ранения приезжал и его, Андрейку, на руках носил, под потолок подбрасывал, а уезжая снова на войну, фотокарточку свою оставил.

Сам Андрей всего этого не помнил. Совсем не помнил. И отца знает и помнит лишь по той фотокарточке в черной, затейливо вырезанной рамочке, что висит на стене над столом, чуточку ниже и в сторонке от потемневшей, потрескавшейся иконы божьей матери с полненьким и курчавым младенцем на руках.

Чем старше становился Андрей, тем все чаще снимал фотографию отца с гвоздика, клал перед собой на стол и подолгу с каким-то болезненным и все более жгучим любопытством рассматривал ее.

Отец стоял, будто по команде «смирно», придерживая левой рукой длинную ровную саблю, а правую протянув вдоль тела. Был он в длинной, туго подпоясанной шинели кавалериста с портупеей, в чуточку сбитой набекрень солдатской фуражке с кокардой. Из-под козырька на лоб косым клинышком — прядь волос, небольшие пушистые усики, напряженное, строго-сосредоточенное лицо. На груди медаль. Смотрит вперед поверх его, Андреевой, головы каким-то нездешним, словно бы отсутствующим взглядом.

Мать не запрещала Андрею снимать фотографию с гвоздя. Лишь вздыхала глубоко, наблюдая за ребенком, а иногда и слезу рукавом сбивала быстрым, почти неуловимым движением…

Эта единственная отцовская фотография, затерявшаяся где-то по смерти мамы, запомнилась Андрею на всю жизнь так, что даже и сейчас, через десятки лет, в этом дальнем ночном экспрессе стоит перед закрытыми глазами так ясно и четко, что словно наяву видит он и отсутствующий, обращенный куда-то вдаль взгляд отца, и медаль, и перекрещенные на груди ремни, и усики, и резкую вертикальную складочку на лбу, в межбровье…

Как и когда пережила мама смерть отца, Андрей не запомнил. Когда уже осознал невосполнимую утрату и то, какой страшной была она для них, мамино горе стало уже привычным, как привычной бывает постоянная, хроническая боль, которую носишь в себе, не надеясь на облегчение, с покорной неизбежностью, от которой никогда и никуда не денешься…

Вторично замуж мать так и не пошла. Он не знал, стеснялся спрашивать почему, знал лишь, что она любила его, единственного сына, молча, немногословно и глубоко. Подсознательно чувствовал, что из-за жалости к нему так поступила: не захотела прибавлять к сиротству сына еще и отчима. Между собой они ни разу об этом не обмолвились и словом. Андрей отвечал матери такой же внешне сдержанной, однако горячей любовью. Никогда и ничего ей об этом не говорил. Но так ее любил и так жалел, что не дал бы, если бы мог, и пылинке на нее упасть. Ведь была она у него такая родная, единственная на всем белом свете. И Андрей мог бы, кажется, за нее, если бы пришлось, и жизнь отдать не задумываясь, если бы кто посмел обидеть ее.

Да, собственно, раза два дело и доходило почти до этого.

Вот хотя бы тогда, по окончании пятого класса. Чтобы помочь матери свести хоть как-то концы с концами, нанялся он на хутор к Матвею Дроботу. Нанялся на весь сезон, на все про все, с ранней весны и до покрова.