Выбрать главу

Когда вернулся домой, отец уже все знал от Зотьки Даровских.

– Ну что, дурак, скушал пилюлю? – напустился он на Шурку. – Говорил я тебе, что сиди дома, не лезь, куда не следует. Теперь сам опозорился и меня краснеть заставил. Вот возьму ремень да отстегаю тебя по голому, так будешь знать…

– Попробуй только! Если тронешь, уйду из дому в лес и пусть меня волки сожрут.

– Я тебе уйду! – вскипел Каргин. – Я тебе так уйду, что небо в овчинку покажется. Стыд не дым, глаза не выест. Постыдишься да перестанешь. Только пусть это тебе вперед наука будет. Помни, что мы не сынки, а пасынки. Наше дело быть пониже травы, потише воды.

– Не хочу я жить потише да пониже, – вдруг разрыдался Шурка. – Я в белых не ходил, с красными не воевал и не виноват я, что ты мой отец. Отцов не выбирают.

– Вон как ты заговорил, негодяй! – захлебнулся от ярости Каргин. – Выходит, отца стыдишься, за подлеца меня считаешь… Убить тебя мало…

– Ну и убивай! – твердил свое Шурка. – Чем так жить, лучше убей меня, раз я твой сын.

Только вмешательство матери прекратило эту тяжелую ссору. Она запустила в мужа скалкой, обняла Шурку и принялась рыдать вместе с ним. Этого Каргин не выдержал. Он схватил шубу, шапку и ушел из дома.

32

С последними морозами неожиданно заявился домой Федот Муратов. Устроился жить он в семье Платона Волокитина, где все трепетали перед ним, как овцы перед волком.

Семен и Ганька составляли поселенные списки, когда Федот пожаловал в сельревком. Ой расцеловался с Семеном, а Ганьку осчастливил таким рукопожатием, что чуть не вывихнул руку.

Несмотря на сильный холод, Федот был одет в хромовые сапоги с высокими голенищами и в отороченную сизой мерлушкой меховую офицерскую куртку со следами споротых погон.

– Что-то все на тебе, Федот Алексеевич, тесновато и узковато? Переменил бы ты к чертям собачьим портного и сапожника. Нечего им первосортный товар портить.

Федот расхохотался так, что задребезжали стекла в окнах:

– Переменю, Семен Евдокимович, переменю! Скоро шить на меня штаны и рубахи будет молодая супруга. Ичиги из вонючей сыромяти я сам себе сошью или одного отставного полковника найму. Он как, не разучился шилом и дратвой владеть? – Согнав с лица улыбку, Федот сказал: – Слыхал я про твое несчастье. Не везет тебе, Евдокимыч. И что это за напасть на тебя такая.

– Не в сорочке родился, – грустно улыбнулся Семен. – А ты как – на побывку или совсем?

– Отвоевался вчистую.

– По ранению, что ли?

– В документах сказано – по ранению. Слыхали про Волочаевку? Вот там меня и продырявили. Только с такой раной я еще мог служить да служить. Уволили меня совсем не поэтому. Случилось со мной одно нехорошее дело. Припомнили мне его и дали отставку.

– Что же ты натворил такого? – укоризненно глянул на него Семен.

– Натворил-то, собственно говоря, не я, батарейцы мои отличились, – ответил Федот и замолчал, усаживаясь на гнутый стул.

Стул жалобно скрипнул под ним. Продолжать рассказ он явно не торопился.

– Да расскажи ты толком, что произошло? – попросил Семен, беря папиросу из желтого кожаного портсигара, любезно протянутого ему Федотом.

– Ладно, так и быть! Исповедуюсь по старой дружбе, – сказал Федот и предупредил не сводившего с него глаз Ганьку: – Ты, Гаврюха, слушать, слушай, только не болтай потом… Рассказ у меня долгий. Я ведь в Народно-революционной армии артиллерийским дивизионом командовал, в должности меня не обидели. Трудно приходилось с моей грамотешкой, да ничего, справлялся. Батарейцы у меня были все из наших партизан. Народ молодой, разболтанный и до девок ужасно падкий. Из Забайкалья нас на Амур перебросили в Михайло-Семеновскую станицу. Станица большая, богатая. Казаки из нее за границу удрали. Мы иногда с ними через реку переругивались. Остались у них дома только девки да бабы. Девки все, как на подбор, ядреные, красивые, кровь с молоком…

– Гляди ты, какое дело! – воскликнул Семен и начал разглаживать свои реденькие усы, словно собирался на встречу с этими амурскими красавицами. А Федот продолжал:

– Вот и начали мои батарейцы ухаживать за ними, на вечерки шататься, в ометах по гумнам любовь разводить. Дисциплину особо не нарушали, и мы с комиссаром, которого мне из лучших партизанских пролетариев подобрали, смотрели на это сквозь пальцы. Комиссар держал себя в строгости, а я, грешный, тоже за одной ухлестывал.