Выбрать главу

Любое воспоминание включает раздвоение, взгляд на себя со стороны. Днем мы обычно слиты с окружающим миром, ночью погружены в себя. Именно в промежутке между этими двумя состояниями, когда мы не принадлежим полностью ни тому, ни другому, чаще всего возникает отрешенность, невовлеченность. Тогда мы запоминаем и себя, и окружающее: внутреннее, из которого вышли, и внешнее, в которое не успели войти. Воспоминание, по сути своей, это зависание между сном и явью: душа, проснувшись наполовину, оглядывает себя и мир издалека: еще безучастная, но уже начинающая сознавать себя.

Соответственно два рода воспоминаний: резкие, как пробуждение, тягостные, как бессонница, — заполняют все мое детство и даже отрочество. Если вначале они возникали буквально на пересечении ночи и дня, то впоследствии уже не прикреплялись к конкретному времени. Условно их можно разделить на воспоминания «от стыда и страха» и воспоминания «от скуки и тоски». В первых ощутим испуг внезапного пробуждения, выпадения из тьмы на свет; во вторых — тоска неодолимой бессонницы, долгого бездействия во тьме.

Яснее всего мне запомнились в детстве моменты, когда действительность казалась удручающе однообразной, когда я оставался один, среди неподвижных вещей, и ничто вокруг не менялось. Тогда, равнодушный к миру, я мог объективно созерцать его — таким, бесконечно скучным, не дающим увлечься и забыться, он мне и запомнился. Вот, например, в пасмурный зимний день я гуляю один во дворе и от нечего делать втыкаю палку в сугроб — десять, сто, тысячу раз я поразил его насмерть, тоскуя от бедности своей затеи, зато запомнил навсегда.

Иногда же, наоборот, я вел себя резко, вызывающе, вразрез с привычным порядком. И моменты, когда я бывал застигнут врасплох, за недозволенным занятием, тоже запомнились — я как бы видел со стороны свою самость, выпавшую из тьмы на свет, и стыдился ее. Я помню, как на даче подглядывал за игрой взрослых в карты, за их вечерним застольем, затаивался возле дверной щелки или под окном… Даже если я не бывал захвачен на месте преступления, все равно, подглядывая за другими, я подглядывал как бы за самим собой, видел себя их глазами и корежился от стыда.

Часто скука и стыд сопровождали друг друга: помню, например, каким скучным мне казался сосед по коммунальной квартире, дядя Федя, и как мне было стыдно, когда я обозвал его дураком. Помню, как я подбирал и припрятывал монетки и как мне стало стыдно, когда их обнаружили. Именно вокруг этих болевых точек детства и сосредоточиваются воспоминания: в них либо действительность предстает отчужденной от «я», бездушной, унылой, либо самость предстает отчужденной от действительности, дерзкой, постыдной. Тогда-то и начинало работать сознание — как невозможность слияния «я» с миром, болезненный разрыв в непрерывности бытия. Либо скука — равнодушие к жизни, либо стыд — презрение к себе: вот два могучих источника памяти и рефлексии. Потому детство, дошедшее до меня в свете самосознания, освещено так тускло — в серости будней выделяются лишь черные провалы постыдных затей.

9

Но откуда же тогда представление о детстве как о самой яркой, ослепительной поре? Лев Толстой и Сергей Аксаков, Иван Бунин и Владимир Набоков — разве ощущения счастья и веселья, самозабвение, огромность и непосредственность впечатлений, которые преобладают в их воспоминаниях, не составляют сущность детства? Но может быть, их писательский взгляд направлен туда, а не оттуда? Одно дело — глядеть на свет, другое — из света: все кажется темнее. Для взрослых детство — утраченное самозабвение, для детей — приобретаемое самосознание. И когда Бунин пытается взглянуть оттуда, глазами ребенка, у него вырывается скорбный возглас:

«Каждое младенчество печально: скуден тихий мир, в котором грезит жизнью еще не совсем пробудившаяся для жизни, всем и всему еще чуждая, робкая и нежная душа. Золотое, счастливое время! Нет, это время несчастное, болезненно-чувствительное, жалкое»[17].

Конечно, взрослые ищут в детстве прежде всего то, из чего они сами уже выросли: умилительную наивность, невинность и целомудрие. Сами же дети постоянно ощущают потерю и дробление своей цельности, раздвижение и враждебность пространства, раньше любовно их облекавшего. Каждый день ребенок покидает обжитый им накануне мир и переселяется в другой. Скитальческая тоска, быстрая смена привязанностей. Прежняя, бессознательная связь с мирозданием слабеет, новая, сознательная, еще зыбка и не обеспечивает уверенности, уюта. Детство — это глушь, заброшенность, стремительное выпадение в пустоту, тысячи внешних раздражителей, на которые неизвестно как ответить, и тысячи внутренних побуждений, которые неизвестно как утолить. Это время величайшей растерянности и одиночества, разрыва природно-непосредственных и необретения общественно-условных связей с миром, время гигантского, ни с чем последующим не сравнимого отчуждения.

вернуться

17

Бунин И. А. Жизнь Арсеньева. Юность / Собр. соч. В 9 т. М.: Художественная литература, 1966. Т. 6. С. 9.