— Выходим, Бен, выходим, — улыбнулся он открывшему в недоумении рот Бену; когда дверь начала закрываться, тот запротестовал. — Нам с Тони надо переговорить с глазу на глаз.
Подойдя ко мне, отец Уоррилоу вместо разговора сначала обнял меня. А потом от души чмокнул в щеку — ни дать ни взять встретились два старинных приятеля.
— Дорогой мой, и погодку же ты притащил за собой, просто жуть.
Монах подхватил полы рясы и плюхнулся в единственное кресло.
— Ну да в Страстную неделю всегда так сыро. А вот на светлое Христово Воскресенье выглядывает солнышко, уж это непременно!
Он говорил торопливо, эмоционально, как истый британец, его «р» постоянно грозило перейти в «в».
Я подошел к нему, собираясь преклонить колена — как перед отцом Смогом, когда тот, рассевшись в своей берлоге, выслушивал мою исповедь.
— Нет, нет, нет… — запротестовал отец Уоррилоу, произнеся «нет» чуть ли не двадцать раз. — Сядь-ка рядом.
Он потянулся за деревянным стульчиком, подвинул его к креслу и похлопал по сидению.
Я сел. Даже не глядя на меня, отец Уоррилоу взял мою руку в свою, большую и на удивление теплую, и положил на подлокотник кресла. Огромные подвижные губы монаха несколько раз сомкнулись и разомкнулись; он быстро-быстро заморгал и наконец закрыл глаза. По-видимому, так он сосредотачивался. Его рука, лежавшая на моей, слегка обмякла, и я почувствовал идущее от нее тепло. Такая интимность момента поначалу ошеломила, однако нечто более сильное привлекло мое внимание. В комнате установилась тишина, та самая, какую я заметил, когда мы только-только приехали. Только на этот раз никаких мрачных предчувствий у меня не возникло. Я почувствовал покой — он как будто растекался по моему телу, я ощущал его как горячий чай, согревающий в холодный вечер. Впервые за долгую неделю мои страхи растаяли, все до единого.
— А теперь, дорогой мой, — произнес отец Уоррилоу с закрытыми глазами, — расскажи мне. Расскажи все.
Что я и сделал. Я рассказал ему, как мы с Лили познакомились, с чего и где все началось, рассказал о том, что говорили друг другу, рассказал о поцелуях, об экзистенциальной тишине, о том, как мы обманывали Бена, о сумраке в трейлере, о противостоянии тевтонского и галльского, о посвящении в тайны веры, о параллелях с Грэмом Грином, обо всем, что только вспомнил.
Губы отца Уоррилоу продолжали смыкаться и размыкаться, веки иногда вдруг начинали быстро дергаться, однако глаза оставались закрытыми — он слушал без комментариев, внимая всему, что бы я ни говорил, он как будто медитировал над моим рассказом, шептал время от времени «да, да, да», впитывая мою историю всем своим нескладным, бугристым телом. Когда я доходил до моментов, казавшихся мне нелепыми или смешными, он улыбался и кивал, но не смеялся. Единственный раз отец Уоррилоу нахмурился, когда я ввернул что-то самоуничижительное на тему mea culpa[10] — оно будто бы показалось ему неуместным в потоке повествования.
Но мы неумолимо приближались к той части, тому переломному моменту, несчастному концу, которого я страшился больше всего: когда мой прелюбодейский взгляд упал на груди чужой жены, мои прелюбодейские руки проникли под платье чужой жены, а мои прелюбодейские пальцы потихоньку пробирались к ее сокровенному. Однако к величайшему моему изумлению эта часть была воспринята так же, как и все сказанное ранее. Губы отца Уоррилоу продолжали шевелиться, глаза оставались закрытыми. Он не сомкнул губы плотнее, его веки не дрогнули. Я не заметил ни тени ужаса или возмущения, которых ожидал.
На этом мой рассказ закончился.
Мгновение мы сидели в полной тишине; без устали двигавшаяся физиономия монаха находилась в полном покое.
— Бедняжка Лили, — пробормотал он.
Отец Уоррилоу все сидел, ничего не говоря, и я вдруг понял, что вот, он заставил меня раскрыться, а теперь — бац! — наказание! Дверь распахивается, вбегают суровые братья монахи, хватают меня и волокут… Но даже когда это идиотское предположение попало в чистилище идиотских предположений, я уже понимал, что встретился с человеком неординарным, от которого бессмысленно ждать стандартных поступков. Его двигатель работал на каком-то неизвестном мне топливе. Этот нескладный монах в обтрепанном черном одеянии был переполнен мягкостью и добротой, бившими из него чистым горным источником. И они вливались в меня через его сухую теплую руку. Я стоял у порога, за которым мне вот-вот откроются совершенно иные отношения с миром.