Но я скучал по журналу. Этот глянцевый податливый монстр, в чьих матовых складках и извилинах мерцала незатухающая дуга остроумия, который — как однажды выразился о «Нью-Йоркере» Гарольд Росс — «спускался на лифте в пять вечера», чтобы рассыпаться на мельчайшие существа, которые, жужжа и обжигая, исчезали в вечерней темноте и неслись по всему городу, продолжая щупать, играть, осмыслять и смеяться над теми ослепительными связями, которыми предстояло соединить противоположности, которые приносили радость за счет жадности, продажности, лицемерия, власти и глупости.
Сколько помню, ни один жанр, к каковому я удачно приложил творческие способности — будь то скетч, вызывавший бурю аплодисментов, телешоу, получившее отличные отзывы, пластинка, взлетевшая на первую строку, театральная постановка, которой публика рукоплескала стоя, — не принес мне такого удовлетворения, как приятно оттягивавший руку свежий номер журнала, еще пахнущий типографской краской. Это гениальное чудовище воплощало в себе и цель, намеченную мной в зале Театра искусств, и общину, в которой я нуждался всю жизнь. Община не была именно той, которую я рисовал в своем воображении — хотя бы уже потому, что находилась на берегу реки оглушительного хохота, — однако я счастлив был посвятить ей всего себя без остатка.
В Квэре я бывал теперь наездами, раз в год, а то и реже — и так десять лет. Ручеек писем продолжал течь, но скорее ко мне, чем от меня. Наши отношения стали напоминать отношения между погруженным в заботы тридцатилетним сыном и стареющим отцом. Мои мозги были забиты проектами, служебными помещениями, идеями, они поглощали информацию, необходимую для питания быстро развивавшихся умений и способов восприятия, к тому же, чтобы выжить, приходилось бороться с убийственной политикой, какая устанавливается в любом успешном издании. Так что я вступил в фазу обязывающей любви к отцу Джо. Единственное отличие от нормального modus vivendi[51] между отцом и его отпрыском заключалось в том, что я никогда не получал от отца Джо этих «Почему не приезжаешь?» да «Почему не пишешь?» Отец Джо сохранял все ту же безмятежность, он нисколько не менялся.
Изменился я — в моем мире эти его качества больше не считались добродетелями. Безмятежность в понятии обитателя Манхеттена была буйным помешательством, неизменность он рассматривал как бестолковость, а в целом считал, что владелец подобных качеств обитает в джунглях. Город, чей герб — строительная груша, сокрушающая квартал гипсоцементных стен, нетерпим к монастырским добродетелям. И этот токсин попал в мои кровеносные сосуды.
Это с особенной ясностью продемонстрировали два моих визита в Квэр. Однажды я летел в Лондон по делам — намечались переговоры по продвижению нашего альбома, «Леммингов», половина жертв которого была британцами, — и решил заехать в Квэр.
Мы мило поболтали с отцом Джо, я поздоровался с домом Элредом, потом был обед. Уже на обратном пути, быстро шагая по аллее, чтобы не опоздать на паром, я вдруг испытал незнакомое чувство — чувство облегчения. Оно встревожило меня, и я со стыдом подавил его в себе, однако чувство было сильным, я отчетливо ощущал его.
Со времени моего первого визита в монастырь миновало почти двадцать лет; каждый раз, стоя на портсмутском пароме, отходившем все дальше и дальше, я оборачивался и, отыскивая взглядом смешной, круглый, как шляпа эльфа, шпиль, торчащий над дубами, мысленно прощался с ним. В последние годы я все чаще испытывал при этом укол сожаления.
На этот раз я не почувствовал ничего. Мое тихое «пока» не пробудило во мне вообще ничего, только шпиль вдруг показался старым и нелепым. Что, черт возьми, эти линии испанских или византийских — кто их разберет — монастырей делают здесь, на острове Уайт?! Эпоха, из которой они пришли, дряхлое время Эдварда VII было самым несостоятельным с точки зрения культуры периодом в новой истории Британии. И откуда вообще моя привязанность к ним? К этой церквушке, жалкой и уродливой? Мои слова словно возымели силу — униженный и низведенный шпиль быстро скрылся за деревьями.