Он даже замер сперва, когда в дверь как раз в это время позвонили… Уж не легкая ли на помин бабка Шевченчиха?
Постоял, прижимая к себе сынишку и окидывая взглядом комнату… нет ли где на виду лекарства? Что простынками вся комната завешана, что штанишки кругом сушатся, это ничего, мало ли — может стирку мужик затеял. Хорошо, что он вроде Риты не застирывает, а стирает каждый раз целиком, — правда, тут уж и Рита бы ничего другого не придумала, так плохи стали у Артюшки дела…
За дверью стоял Богданов, поглядывал на Громова нарочно весело — Громов ведь хорошо его теперь знает, все повадки его стариковские давно изучил.
— Узнал, Степаныч, что?
— Да как тебе, Иваныч…
Шапку снял, прижал к груди, а другая рука у него трясется — да что с ним, со стариком, такое творится?.. Заранее чувствует себя виноватым, а вот поди ж ты, опять его, видно, тянет рассказать Громову про лечение чего-то совсем другого, так тянет, что не может удержаться старик.
Громов даже пожалел старика, сказал миролюбиво:
— Ну, что там у тебя еще? Про че наплести-то хочешь?
Старик, будто удерживаясь на краю, трясущейся рукой потер сначала посиневший на холоде нос, потом все же прорвало его, начал скороговоркою:
— Возьми, Иваныч, желтуху: люди не знают, что делать. В больнице больше месяца надо, она ж заразная. Что можно потом есть, а что нельзя. А вот жена, покойница! Она знала: надо живую вошь скушать…
Громов подумал, что ослышался:
— Что-что скушать?
Старик осекся, сказал голосом потише:
— Вошь. Вшу, значит…
— Ладно. Дажа нашел ты дурака вошь скушать. А где вошь-то саму найдешь? Это раньше я мог тебе, знаешь, сколько!.. А сейчас ты где ее?
— А… куплю.
— Хэх, купит! Где это? — наседал Громов. — В продовольственном? Или в промтоварном?
— На базаре куплю.
— На база-аре! В мясном ряду, что ль?
— Да нет, зачем — у цыганей.
— Ах, у цыганей!
— У них всегда есть. Специально держат, кому продать от болезни. Люди сколько раз покупали — раньше тройка была, а теперь пять рублей берут…
— Подорожала, значит? — прищурился Громов. — Вша?
И Богданов, невольно уничтоженный Громовым, жалкий, еле слышно выдохнул:
— Подорожала, знать, Иваныч. Знать, так.
Ну, что ты с ним будешь, со стариком?!
Громов крепко взял его за руку повыше локтя:
— Тебе в поселок по делу или чего? Будь другом, Степаныч, слушай. Не мог бы ты на час задержаться? С Артюхою посидишь, а я хоть выскочу, хоть с кем толковым…
Теперь старик перебил его:
— Затем и пришел.
— Как затем?
— А так, — сказал старик, пытаясь скрыть торжество. — Я без содержания взял. На недельку. Посижу, думаю, с Артемом Николаичем, со своим дружочком… Иванычу хоть руки маленько развяжу.
— Степа-ныч! — раздельно произнес Громов, ошарашенный. — Дед!..
Артемка сидел у него на левой, а правую он положил Богданову за спину, привлек на миг, так что все трое они оказались вместе, и старик, уже вступая в свои права няньки, сказал растроганно и вместе ворчливо:
— Ну-ну! Нельзя — с холодюки я!
Пока потом Громов торопясь переодевался, пока отыскивал невесть куда запропавшие портянки, пока из кармана в карман деньги перекладывал, лихорадочными отрывками ему вспоминалось то давнее теперь собрание, на котором он старика Богданова защитил и наконец-таки обрезал Шидловского…
Перед этим он дал слабину, поставил-таки крючок на той бумажке, по которой списывались материалы, пропавшие в Микешине, и сам себя за эту свою подпись возненавидел, ходил потом туча тучей. А тут как раз и открытое партсобрание. И ничего бы, может, на нем не произошло, если бы Шидловский на трибуну не вылез, если бы походя не затронул Богданова… Складно, уверенно, как всегда, говорил об экономии в управлении, о долге каждого рабочего беречь государственную копейку. И с такой все это душевной болью, что в конце концов, подавшись в залу, на шепот перешел: «Макара Степановича Богданова все знаем?.. Все. И все его любим. Во многом пример берем. Только в одном — по-свойски должен предупредить — брать не следует: что ни конец смены, он под мышку дощечку, а то и две. Оно и малость вроде бы…» Что-то такое.
Громова, когда Шидловский говорить про Богданова начал, все сильнее и сильнее распирало изнутри, схватило в конце концов так, что ни вздохнуть; казалось, что-то не выдержало бы в нем, лопнуло, разлетелось на части, если бы вдруг не крикнул с места, даже не крикнул — проорал, задыхаясь:
— Труженик!.. А ты долбишь!